Начал с паперти по одному нищих выпускать. Каждому на ладонь или в банку деньга падает.
Выставилась из дверей лысая голова, рука с желтыми ногтями за милостыней тянется.
— Подал же я тебе, алчному, ненасытному! — кричит Гарелин, да по лысине подожком как стукнет, и поползет нищий с паперти.
Человек пять пропустил, рука о трех пальцах из двери выставилась.
— Трехпалая карга, в который раз!
Хвать по руке тростью, и банка с медяками по паперти покатилась. И сразу всех обделил. Нищие в разные стороны от благодетеля рассыпались. Семка знал, какие песни особо по душе Гарелину, и заиграл на скрипице:
Летела пава через синие моря,
Уронила пава с крыла перышко.
Мне не жалко крыла, жалко перышка,
Мне не жалко мать-отца, — жалко молодца.
Обедня началась, а Гарелин стоит да слушает. Старый нищий Корыто жалуется, что, мол, слушать Семушкины песни все ахти, а вот рубашку сшить Семке никому невдомек. Гарелин как раз отрез парчи припас, нес попу подарить на ризу, вынул он эту парчу золотую и бросил Семке.
Сшили Семке из этой парчи штаны и рубашку, и стал он весь золоченым. Ходит по городу, играет, да так выводит, что не струна его, а вся душа поет. Все песни разучил и своих много придумал, новых, никем не слыханных. Придут рано на фабрику наниматься мужики в лаптях, в кафтанах, стоят у ворот, ждут, когда хозяин к воротам подъедет.
А Семка сядет на завалинке со скрипицей, слышит, у ворот люди разговаривают, скрипицу на плечо приладит, припадет чутким ухом почти к самой струне, заиграет, запоет:
Кабала, ты, кабала,
Голову бедняцкую,
Ах, куда ты привела?
Привела на ткацкую!
Встану, встану по гудку,
Потом умываюся,
Для кого полотна тку,
Для кого стараюся?
Подъедет Фокин, услышит песню, закричит:
— Эй, ты, скрипишник, кончай свою канитель, а то подойду да по мелким частям твою струну изорву.
А Семка все равно тешится.
По лету придут парни с молодицами на Покровску гору хоровод водить, и Семка туда. Пестро на горе станет. Девки в ярких ситцевых нарядах, как живые цветы ходят. Кумачевые повязки, голубые сарафаны ветер треплет. Парни с девками стоят в кругу парами, посередине кавалер с девушкой ходит. Каждой паре — своя песня, свое величание. Идет по кругу нитовщик со шпульницей: а поют — его князем величают, а ее княгиней.
Те, кто постарше, на сыновей на дочерей своих со стороны любуются, песней душу рабочую радуют. Кого тут нет: и кабатчики, и лавошники, и ходебщики, и приставы. Хозяева в золоченых каретах за оврагом на гору съедутся, развалятся на подушках, на гулянье зрят, а близь к народу не подъезжают, считают зазорным со своими людьми с одной горы гуляньем тешиться. По оврагам, по горам босоногая ребятня роями летает. На ларьки, на лавки вскарабкаются. Словно красные яблоки, кумачевые рубашки на березах у собора по всей горе висят.
В середине хоровода и Семка в парчевом наряде на камне сидит со своей скрипицей, выводит:
Уж мы сеяли, сеяли ленок,
Мы сеяли, приговаривали,
Чеботами приколачивали.
Девки с парнями водят хоровод. Откуда ни возьмись, Бурило в кругу появился, подсел на камень рядом с Семкой. Где Бурило, там и веселье. На ту пору, на тот час едет мимо хоровода московским трактом Фокин.
Все они, Фокины, нелюдимы были, раскольники, всякому мирскому делу противники, все как бы в свой кошель побольше. Не только ткачи, а и фабриканты Фокиных не любили. Со всеми Фокин жил не в ладах. А тут велел Фокин кучеру остановиться у хоровода. На Фокине поддевка клетчатая, картуз с каркасом; снял он его с волосатой головы, красной тряпицей вытирает. Увидел Бурило Фокина, что-то шепнул Семке на ухо. И тут же заиграл Семка на другой лад. Бурило бросил свой картуз на лужок, руки в боки, щелкнул, свистнул, пошел выковыривать. И запел Бурило песенку о том, как Яшка Фокин задумал однажды чорта обмануть, как повезли они с чортом миткаль продавать, а чорт ухитрился да и променял Яшку вместе с миткалем и тележкой на орехи.
Не дослушал Фокин небывальщинку.
— Пшел! — пнул кучера в спину и покатил домой.
На другой день в управе собрались все первостатейные головы. И Гарелин и Фокин тут. Фокин дубовой палкой о паркет стучит, у самого инда руки трясутся, глазами он норовит всех съесть, а глаза у него были лиловые, крупные, как у теленка, круглая голова, что клубье пряжи, на плечах лежала, будто шеи вовсе не было. Мечется по управе. Бурило с Семкой своей небывальщинкой расшевелили Фокина.
— Изничтожить, в печи сжечь сатанинские сосуды! Всякого, кто скрипеть станет в хороводе или на Торжке, — на кобылу посадить и пороть в два кнута, чтобы другие забыли про эти гусли! Бурилу в острог упечь, а Семку связать да в сиротский дом куда-нибудь подальше увезти из города!
Фокин и лошадь с кучером дает, только бы этих пересмешников не видеть. Гарелин ему перечит:
— Жалко тебе, что ли? Пусть потешатся, пусть плетут, что им в голову влезет, чай, они своей забавой не в карман к тебе лезут.
Покричали, покричали, постучали палками о пол, да так ни на чем и не сошлись. За полночь поехали в разные стороны по своим домам.
Бурило и Семка попрежнему на торженцах и на базарах народ своими забавами потешают, хозяев да мастеров промывают.
Однова сидит Семка на завалинке, скрипицей тешится, жалобно выигрывает:
Спишь ты, спишь, моя родная,
Спишь в земле сырой…
Идет мимо пьяный извозчик Панкратыч, постоял у лужи. Увидел себя в луже, давай сам с собой разговаривать:
— Напился, а кому какое дело — напился. Не на свои пил! Фокин меня напоил. Фокин научил…
Наговорился с лужей и к Семке подходит, вырвал у него из рук скрипицу и давай рвать струны, все оборвал, замахнулся скрипицей, хотел об угол ударить, в щепки расколоть, а из-за угла и вывернулся Бурило. Вырвал скрипицу, Семке отдал, а Панкратыча в луже выкупал, намял ему бока.
Загорюнился Семка, не играет его скрипица, струна оборвана, а купить новую струну не на что, денег нет.
Тут пришла Аленушка, рассказал Семка ей про свое горе. Дала она ему еще пряжи звонкой, натянул он новую струну, заиграл лучше прежнего. Все птицы к его избе слетаются, когда он играет, трава к земле клонится, деревья не шелохнут: игру слушают.
Погостила Аленушка недельку, опять ушла.
Бурило под Семкину игру еще заковыристей про Фокина стал небылицы складывать, людей по вечерам потешать. Задумал Фокин сжить Семку со света. Пришел раз к Фокину ночевать из иргизских лесов юродивый Парамон, и подговорил Фокин юродивого опоить зельем Семку. Пока Семка играл на завалинке, зашел юродивый в избу, на столе кружка с квасом стояла — и вылил в квас склянку зелья.
Посидел с Семкой на завалинке и поковылял своим путем-дорогой, сухую ногу волоком поволок.
День был летний, знойный, припекло Семку на завалинке, испить ему страсть как захотелось. Ощупью по стенке вошел он в избу, а окно было худое. Откуда ни возьмись — влетела в избу ласточка стрелохвостая. Летает по избе, чирикает, чуть крылом о кружку не задевает, норовит у Семки кружку из рук вышибить и словно отговаривает:
— Чирик-чирик, не пей, Сема! В кружке — зелье!
А Семе невдомек, о чем ласточка чирикает. Только взялся он за питье-то, ласточка задела крылом кружку. Сема не удержал, уронил, весь квас из кружки и вылился. Ласточка чирикнула над его головой, вылетела в худое окно и пропала в синем небе.
Фокин ждет, пождет — вот Семку на погост понесут, а Семка, как прежде, с утра до вечера сидит на завалинке да скрипицей забавляется.
Другого зелья Фокин припас. Идет раз Семка со скрипицей мимо дома Фокина, увидел его Фокин, подает кухарке пирог.
— На-ка вынеси, подай божьему сироте, да смотри, сама не рушь пирога!..
Вынесла кухарка, подала пирог Семе. Взял он пирог, низко поклонился, спасибо сказал. А Фокин про запас еще пирог с зельем оставил: если один пирог Сему не проймет, можно второй подать. Во втором пироге зелье злее первого было.
Пришел Сема домой, скрипицу в потайное место убрал, съел пирог, на голбец отдохнуть лег. Лег, да и заснул. Заснул и не проснулся. Неделю спит, вторую не встает. Третья неделя пошла. Сема со скрипицей на улице не показывается. Кто что говорит: кто ладит — Сема на ярмарку в Макарьев убрел, кто — Сема сбирать по селам отправился. На третью неделю заявилась к Семе в избушку Аленушка. Поглядела, а Сема непробудным сном спит.
Побудила-побудила Аленушка Семку, не встает он, не просыпается. Лежит, как каменный. Румяный, дышать — дышит, а слова не скажет.
Нашла Аленушка скрипицу Семкину. Села у изголовья и стала играть по-своему. Дверь на засов заперла, окна дерюжками занавесила. День играет, ночь играет.
Фокин обрадовался: наконец Семку со света сжил. Еще Бурилу бы как извести, тогда некому было бы позорить Фокина.
Играет Аленушка при лучине, сама с Семкина лица глаз не сводит. Играла, играла: на первую ночь Сема потянулся, левой рукой шевельнул, на вторую ночь Семка на бок перевернулся, правой рукой шевельнул, на третью ночь — Семка кашлянул, поперхнулся, глаза ладошкой потер и проснулся.
— Эх, долго же я спал. Год или два, и не помню. Чего только во сне не видал. Будто стою у могилы, бородатый старик в черной рубашке меня в могилу тянет, а девушка в красном платье меня из рук у старика вырывает. Испугался я! Все-таки вырвала. Обрадовался я, тут и проснулся. Вот так пирожок подала мне фокинская кухарка!
Видит Фокин, опять Семка со своей скрипицей по улицам пошел. Опять с Бурилой на гулянках, народ за ними табуном ходит, опять Фокину скоморохи своими притчами кости промывают.
Досадней всего Фокину, что его дочь меньшая. Лизка, за Семкой бегает: где Семка, тут и она, ей хлеба не давай, только бы Семку послушать. И ругал и колотил отец Лизку, а она как из ворот выбежит — и к Семке завьется. С ума сходил Фокин из-за Лизки. В кого только уродилась? Ни норовом, ни лицом на Фокиных не похожа. И делает все по-своему. С голоштанниками в зубари да в кляч на лужайке режется. Прибежит домой вся в пыли, в репье, на ногах цыпки, платьишко в клочья изодрано.