Серебряная пряжа — страница 20 из 45

Ну и взяла его смерть. Хоть и грехов за ним не было, повела прямо в ад. А Нефед и мешок с Еремкиной душой с собой захватил. Пришли к аду, смерть клюшкой стучит в ворота:

— Возьмите-ка вот, я ткача Нефеда привела.

Как только черти услышали про ткача Нефеда, всполошились, все в один голос кричат:

— Не надо, не надо нам его! Еще за стан нас всех посадит. Знаем мы его!

— Куда же я его дену?

— Куда хошь девай, а нам не надо. — И ворота не железную задвижку заперли.

Повела его смерть в рай. Стукнула в дверь. Вышел сам апостол Петр, старик всем обличьем на фабричного сторожа похож, и одежа на нем недорогая: армяк да кумач красный — опояска.

— Нате вам грешную душу, — говорит смерть.

— Грешных не примаем, веди в ад.

— Я водила, там не берут.

— Ну и нам не надо.

— Куда же я его дену?

— А мне што за дело.

Ругань у смерти с Петром пошла, Сам Христос вышел разбирать. Говорит: нельзя ткача в рай, — грешная душа.

Нефед и напомнил ему:

— Не узнал меня? После нашей встречи я нивесть числа, сколько тюнь соткал. Помнишь, ночевал ты у меня со своими молодцами? Я последний ситник на обед вам подал, а потом и одел вас всех. Негоже добро забывать.

Узнал его Христос.

— Верно, пусти его, Петр.

Пошел Нефед в рай, за спиной мешок несет.

— А тут у тебя што?

— Это утопленник один, Еремка, что через избу от меня жил, душа его здесь.

— Ой, брат, нет, нет, нельзя его в рай, ни под каким видом не пущу, помню, как он меня с крыльца палкой пугнул. Оставь Еремку за дверью.

Остановился Нефед.

— Как же так? Я тебя с двенадцатью душами пустил и то ничего не сказал. Хоть и пустое место душа, но душа-то знакомого человека, — как же я ее на произвол судьбы брошу? Или обоих пускай, или как хочешь! Один я в твой рай не пойду!

Тут у ворот, как в фабричной конторе, когда бабы за пряжей придут, миткаль сдавать принесут, такой ли шум пошел, не поймешь, кто что кричит. И черти тут откуда-то явилися. Почали все друг друга укорять, один на другого сваливать.

Христос на смерть, смерть на чертей, черти на Нефеда.

Смерть, баба злая, наступает на Петра:

— Брошу вот обоих у ворот, да и уйду…

А Петр ей палкой грозит:

— Я те брошу! Попробуй, брось! А кто за тобой убирать станет? Я тебе не подметало конторский.

Нефеду надоело их слушать, сел он в сторонку, мешок с душой рядом положил, достал табакерку, нюхает, ждет, куда его в конце концов пристроят.

Христос как хлопнет дверью, черти тоже по своим местам разбежались. Христос кричит из-за двери смерти:

— Эй, ты, старуха, отошли-ка их обратно туда, где их подобрала.

— Ну вот еще, путаться с ними стану…

Подобрала смерть подол да бежать.

А Нефед положил мешок в головы да и вздремнул Только спать-то долго не привелось. Слышит впросоньях: подошел к нему Петр, метлой в бок толкает.

— Эй, ткач, вставай, иди за свой стан. Видишь, не примает тебя ни ад, ни рай. Жить тебе и ткать, пока свет стоит.

* * *

Открыл Нефед глаза, а в сенцах соседка Акулина стоит, тихонько его в бок толкает, в руке кувшин с молоком держит, на кувшине скрой хлеба лежит.

— На вот, Нефедушка, поснедай малость… Слышала я, прихворнул ты…

Нефед глаза продирает, сон чудной вспоминает, сел на соломе, колени руками обхватил и говорит:

— Знаешь, Акулина, сколько мне на свете жить да ткать?

— Сколько?

— Покуда свет стоит, вон как.

Ткали да сказывали

Шаль с кистями

Фабриканты ивановские, бывало, кто чем славился: кто платками, кто салфетками, кто плисом. Что базарно сбывать, то и работали. А Куваев, так тот шалями всех забил. У Гарелина какие мастера были, а по-куваевски все ж не умели печатать.

Душой всему на куваевской фабрике был Илюха, заглавный колорист.

Прежде-то недалече от Покровской горы такое веселительное заведение было, вроде театра. Что там творилось по базарным дням, а пуще всего на масленице!

Вот однова в те поры певица в город заявилась. Чтобы послушать ее, у самых дверей одну скамейку для хозяйских служащих отвели. На эту скамью и пробрался Илья. Больно уж он любил послушать, как поют.

Певица вышла, глядят все: наряды на ней самоцветными камнями горят, переливаются. Каких только тут камешков не пристроено. Туфли серебряные, с золотыми застежками. Платьем пол метет. Но не это народу в диво. Накинута на ней шаль, кисти до полу, да какая шаль!

Ну, похлопали приезжей, петь она принялась. Сразу все притихли. Спела. Еще просят. И, почитай, раз пятнадцать принималась. Илюха радовался: все ладони сбил, сам себя не помнит, ровно на седьмое небо угодил, глаз с певицы не сводит. Тянется и тянется вперед, хочется ему наперед выскочить, — да как ты выскочишь? Там люди другой расцветки. Хоть Илюха и был мастер знаменитый, но все ж сорт для него неподходящий впереди-то.

Захотел Илюха сказать певице ласковое слово, да говорить красно не умел: такой уж уродился. Про себя знает, что хочет, а сказывать станет — в двух словах запутается, собьется и только рукой махнет. Ну, да его и без этих слов разумели: работа его сама за себя говорила.

Вот он скоренько выбежал за угол, купил целую охапку цветов и — к певице туда, где она отдыхала. Поклонился, от души принять просит. Ну, та не отказалась. И, видно, довольна букетом. Цветы ей не внове, а то дорого, что рабочий человек их поднес.

Илюха, как ее шаль вблизи-то увидел, глаз отвести не может: хорош рисунок, пышны кисти. Другой бы завел беседу, сказал, кто он. Ну, а Илюха на разговоры не горазд. Уходить надо, а уйти сил нет: словно приворожила шаль.

А барыня сняла это ее с плеч, в шкаф повесила и сама, помешкав, подалась за переборку на другой лад рядиться. После отдыха-то с другой забавой перед народом показываться надо.

Видит Илюха, в открытом шкафу шаль висит. Руки сами к ней потянулись. Раскинул шаль и обомлел. Много через его руки товаров всяких прошло, а такого не видывал: всю ее в горсть возьмешь. А расцветка, что твоя радуга, Захотелось Илюхе сделать такую же.

Случалось, что из альбома и за полчаса заграничный манер перенимал, по-своему переводил, а бывало, и неделями над одной какой-нибудь полоской просиживал. Раз на раз не приходит. И мастер мастеру рознь, — не птица, в одно перо не уродится. Тут все зависит, как скоро в толк возьмешь, с какого края дело начинать, откуда линию тянуть. А нашел линию, правильно означил, так и пойдет. Грунт и расцветку навесть — это уж не мудреное дело. Хуже, когда узор глазом-то видишь, а лицо с него снять — не приноровишься.

Характер у Илюхи прилипчивый: за плохое не возьмется, мимо хорошего не пройдет, а уж что по сердцу, готов не есть, не пить, — на свой лад переймет.

Кончила артистка концерт, в комнатку вошла, видит, шкаф открыт, а шали нет. Так она и ахнула, упала на мягкий стул, обняла голову и давай реветь. Места не находит, рекой льется. Те, кто вхож к ней был, в уговоры пустились: «Не горюй, мол, найдется!» Да где тут уговорить! Она в крик. А как шаль улетела, про то не ведает. Ее спрашивают:

— Не входил ли кто в комнатку?

— Этого, — говорит, — я не знаю. Одного помню — степенного человека, что цветы приносил. Но на него я никак не думаю. У него в глазах вся душа видна.

Полиция в сумленье вошла: куда шаль подевалась, ровно по воздуху улетела.

А молодочка пригорюнилась, да и крепко. Покой потеряла, не спит, не ест, ходит из угла в угол по квартире, то ногти кусает, то пальцами похрустывает. И одно твердит:

— Мошенника поймайте!

Ей было такой предлог дали те, кто побогаче: «Полно, мол, печалиться, другую шаль напоешь, еще лучше. А захочешь, заместо одной две шали купим, хошь с золотыми кистями, а хошь с серебряными».

А она о своем думает. Не нужны ей золотые да серебряные кисти, у нее шаль-то с плеч украли памятную: подарок хорошего человека.

— Кто ж цветы-то приносил? — спрашивают.

А она:

— Человек в картузе, в сапогах, в пиджаке черном.

Больше ничего и не запомнила.

На фабрике мало ли людей в сапогах, в пиджаках ходило. Потужили, поахали, на одном сошлись: раз не шаль дорога, а память, — ничего не поделаешь. В ту же ночь всех оповестили, объявку сделали, что тому, кто принесет шаль, в десять раз дороже заплатят. И ни свет, ни заря афишки по городу вывесили.

Ждут-пождут. Никто с шалью не объявляется. Видно, тут какая-то загадка, есть: не соблазняется вор деньгами.

Утром Илюха у ворот с хозяином встрелись. Илюха тужит: слыхано ли, видано ли в нашем краю, чтобы заезжего человека обижали, да еще какого человека-то! Руки бы по локти мошеннику обить.

А Куваев в бороду себе посмеивается, плутовато поглядывает.

Потужил, потужил Илья о чужом горе — да наверх, на свою половину, от всех наглухо закрытую, и подался. В окнах решетка железная — пять прутьев стояком да четыре поперек, не тюрьма, а малость схожа.

Илья фартук подвязал, лычко на волосы приспособил, а Куваев опять тут как тут, по круглому лицу улыбка расплылась, будто по горячему блину масло. Таким-то розовым он только после хорошей выручки бывал. Вошел, по сторонам глянул, нет ли кого чуждого, дверь на крючок, да и раскинул перед Ильей ту самую шаль с кистями…

Илюха инда вскочил. Глазам не верит. Понял он, что подговорил хозяин какого-нибудь колоброда и стащил тот шаль у певицы.

Куваев и говорит:

— Сведи узор в точности! Знаешь, это не шаль, а клад! Для меня это — две фабрики!

И, братец ты мой, ведь не шутит! Илья было на дыбы: выходит, мол, вы меня в свое шельмовство мешаете? Нельзя, что ли, было по чести шаль заполучить?

Хозяин ему в ответ:

— Не твоего ума дело! Делай, что велено.

— И на чай-то Куваев сулит, и ружье-то Илюхе обещает бельгийское. А Илюха упирается. В жизни у него первый такой случай.

Стал тогда Куваев грозить:

— Пока не снимешь узора, не вылезешь из своей голубятни. Запру, а у двери человека поставлю. Станешь буянить, засужу, — моя сила…