Серебряная пряжа — страница 22 из 45

Федот ему по локоть. Старик так себе, трухлявый, грудь впалая, спина дугой, борода клинушком, на волосах повязка, на носу очки на нитке, а ногти разноцветные.

Почали работать. Федот Бурылину наказывает:

— Смотри в оба, не зевай, паря, на ус наматывай. Я словом учить не горазд. Сам с глазу у батюшки перенимал. Краску словом не почувствуешь, а глаз сразу скажет, где хорошо, где плохо.

Федот всей артелью руководит, за ним помощники подчищают, а Бурылин пока последним номером. Дело хитрое. Цветок на ситце не сразу расцветает. Подумаешь, как его смастерить. Пошло дело колесом. Федот на миткале рисунок навел, грунтовщик за ним грунт набил, другие давай красными красками расписывать, расцвечивать. И не узнать куска: ожил.

— Мы его сейчас еще веселей улыбаться заставим, — говорит Федот. — Посмотри, ученик, как ситец до дела доходит.

Таскальщики повесили куски на шесты. Федот Бурылина за собой ведет.

— Посирите ситец сначала, — Федот советует.

Посирить, так посирить, В котел с жидким коровьим пометом бухнули ситец. Это на закрепу, потом и в краску пустили. Принялись баран вертеть. Вертели, вертели, инда у Бурылина чортики в глазах замельтешили, а уж на что здоров мужик.

Не сладко пришлось в набоешной, все ж таки Бурылин не отступался. В свою цель человек бил. За год много раскусил. Попытался сам манер вырезать, достал грушевую доску, пыхтел, пыхтел, получилось — не больно. Федот посмотрел, говорит:

— Такой доской горшечники в старое время у себя в избе орудовали, а на мануфактуре такой манер не к лицу, остарел. Тонкости нет, ну, ничего, дойдешь.

Год прошел, другой миновал, третий покатился. День за днем, словно дождь дождит, неделя за неделей, как трава растет. Бурылин вроде быка упрямого оказался. Покоя не видал, ночей не спал, все манеры строгал, целу поленницу красного дерева перевел. С каждым разом манер лучше да лучше получался, до того дошел, что однова Федот взял манер у Бурылина и в дело пустил. Ученику удача — учителю радость.

А править должность заводчика Бурылин все ж таки не наловчился. За грунтовщика еще туда-сюда, но за первую руку сноровки нехватало. А Федот его все тащил:

— Постой, дай срок, и первой рукой станешь. Обставь меня, свое место уступлю, вторую руку править буду. Только бы толк был.

Федот в бараке со своими артельщиками ночевал, а Бурылин из барака ушел, на Сластихе избенку отрядил: так себе избенка, в один сруб, после какого-то бобыля осталась.

Как ушел на Сластиху Бурылин, стал на работу приходить измятый весь, волосы всклокочены, глаза красные, слезятся, ни дать, ни взять, до вторых петухов с кабацкой гульбой бражничал. Да нет: в кабаках его, почитай, и не видывали. Но всем ясно стало: жизнь у Бурылина на Сластихе сразу пошла наперекосяк, а что и почему — не сдогадывались, да и не больно-то кого это и тревожило, рази что Федот утром иной раз спросит:

— Тебя, парень, о полуночи не чорт ли на печи щекочет, в глаза нюхательного табаку бросает? Ишь пораскраснели, что твоя смородина по лету.

А Бурылин перед Федотом все своей конурой похваляется:

— Не житье одному, а малина, не то что у вас в бараке: что хочу, то и ворочу. Никакой помехи, кум королю, зять министру. Печку истоплю, щей наварю, нажарю, напарю, не жизнь, а малина. Переходи, Федот, ко мне. Эх, и заживем с тобой!

Другие в напарники напрашивались к Бурылину, не брал, — не та масть, все Федота зазывал, а Федот не больно охотился: привык к бараку, как медведь к берлоге, на жарево, на варево чужое тоже не больно льстился. Знал он это жарево-варево: в обед кто картошку с хлебом ест, кто редьку с квасом, у другого каши горшок, а Бурылин знай всухомятку сухарь грызет, как мышь под полом, похрустывает.

Может быть, и не переманил бы его Бурылин к себе, да одна загвоздка вышла: на Спаса украли у Федота в бараке обнову — рубашку и порты. С ним рядом Мишка Грачов спал, забулдыжный парень, из кабаков не выходил. В бараке — ни обновки, ни Мишки. Кому же больше? Он стибрил, целовальнику отнес. Федот в кабак. Так и есть: Мишка с друзьями посиживает, попивает. Федоту обещает в получку обновку вернуть. Что с ним делать? Поругался, поругался Федот, плюнул, да и пошел, а наутро свернул тюфяк, сундук в руку, да на Сластиху к Бурылину и подался. Бурылин обрадовался, на печи свое место Федоту уступил. А Федот встал посреди избы, руками развел: щепы, стружки, опилки, обрезков всяких, железок — ступить негде.

— Что у тебя здесь, столярная? И не пойму: настрогал, нарубил, чорт ногу переломит.

Бурылин его умасливает:

— А ничего, я сейчас веничком под порог подмахну.

Соскочил с печки, подмахнул. Федот опять свое:

— Да у тебя почище барака дворец. Впрямь, ты по ночам, видать, чортовы качели строишь.

Собирает щепки с полу, разглядывает, смекает: стружки все грушевые да пальмовые, а из этого материалу тогда набойные доски вырезывали хорошие мастера. Груша-то в нашей местности растет, а пальму больше из-за морей привозили.

— Ай нет, не качели ты строгаешь. Над манерами стараешься. Все меня, старого кота, за ухом почесать собираешься. Ну-ну, почеши хорошим манером, похвалю, не обижусь.

— Ну, где уж мне до твоего ума, до твоей сноровки? Зря доски трачу. Мало путного получается.

Пристроился Федот со своим тюфяком на печи Бурылина. Лежит раз этак, слушает, как ветер в трубе посвистывает, о житье думает. Подушную скоро графу нести. Деньжонок нехватает. Получку бабе недавно в деревню отослал, написала — корму коровенке недостача. Глянул — на борове доска лежит. Посмотрел — пальмовая. Пощупал — узор вырезан, да больно замысловато. Полюбопытствовал, взял доску, разглядывает, а без очков ничего не видит.

— Что ты тут за узор вырезал? — с печки-то спрашивает.

А Бурылин за столом сидел, пуговицу к штанам пришивал.

— Какой узор?

— А вот тут, я на борове из валенка дощечку достал.

Бурылин иголку воткнул в паз, портки бросил, кошкой на печку махнул. Цопнул дощечку, да скорей в печку ее швырнул, как раз топилась. Сумленье Федота взяло.

— Ишь какой секретный, показать старику свое изделье не желаешь, — обиделся чуток.

А Бурылин заверещал:

— Полно-ка, подумаешь — изделье. Одно баловство. Хотел одну штуковину вырезать, доску извел, а ни бельмеса не задалось.

Федот поверил, у самого первое время промахов не мало было.

Вот и стали они вместе жить. Друг другу не супротивят. Манеры вырезывают, советуются, вместе на фабрику ходят, вместе со смены вертаются, а летом и в лес по грибы вместе ходят. Лучше быть не надо. И повадно. С получкой, бывает, под воскресенье и штоф принесут. А Бурылин все Федота раскусывает. Что-то в тайне задумал, а сказать не решается, видно, опасается.

За Федотом слабость водилась. Выпимши покуражиться любил: не то что зря языком полепетать, а ремесло свое в обиду не давал. Страсть не любил, когда говорили, мол, в Петербурге, в Москве или где есть резчики лучше наших. Федот одно твердил:

— Не может того быть. Лучше наших резчиков нигде не сыщешь.

Однова, в Вознесенье, подвыпили толику. Про мастерство речь зашла и заспорил Федот с Бурылиным. Бурылин с хитрецой закинул удочку:

— Хоть и хвалят нас, Федот, а все-таки получше нас с тобой мастера есть.

Федот и слушать не хочет.

— Нет таких мастеров! Ткачей — не знаю, а резчиков, головой ручаюсь, мозговитей наших нет. Можа допрежь были, а теперь мы никому не уступим в своем деле.

Бурылин, как кот около горячей каши, ходит около Федота, супротив говорит. А тот раскипятился, ровно его в чем понапрасну оклепали. Бурылин такой ход выкинул.

— Ты вот баишь, лучше тебя нет резчиков. А вырежешь ли такой манер, как вот на этой штуковине? — вытаскивает из кармана тряпку.

Он с базара для образца принес, у какого-то английского купца купил. Выбойка не скажешь плохая, заковыристая, в четыре цвета. А сам рисунок тонко выведен, будто иглой его писали. Над таким узором потрудишься.

Федот и перечить не стал, взял, глянул, очки на нос, резец в руку, грушевую доску на колени, сел поближе к свету, под окно. И не больно долго вырезал.

— Готово!

Бурылин удивился. Сам-то он наперед знал, что Федот такой манер не глядючи смастерит. С другой заковыкой к Федоту приступает: подсунул платок из бухарской пряжи. Персидских мастеров рисунок, позаковыристей английского.

— Вот тут споткнешься. Таких платков на наших набоешных не сделают.

Федот постукал по табакерке ногтем, нюхнул, чихнул, очки красной тряпицей протер. Платок на лавке раскинул, пригляделся, что к чему, с чего начинать, откуда линию вести, прикинул, только сказал:

— Персидские да заграничные, а мы нешто параличные?

Вырезал, да и получше образца вывел. Обедать сели.

Федор каши гречневой сварил, говядины для праздника во щи бросил, а Бурылин опять сухарь вприхлебку с кипятком грызет. Федот смеется над ним:

— Зубы, парень, сломаешь. Ты хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а то и поболе бывает. На что деньги бережешь?

А тот в ответ:

— Сплю и вижу свою прядильную. Иду я по ней, а веретена поют, много их, целы тысячи. А опомнюсь — нет-то у меня ничевошеньки-ничего. И такая ли тогда злость меня на всех людей возьмет, что кажется, не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю свою или в Сибирь пойду. Потому и сухарь грызу.

А глаза у него, как у волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что, ни про что ножик под ребро воткнет.

Федоту пугаться нечего, капиталов за свой век не ахти много накопил. Он и говорит Бурылину:

— Вон ты какой, теперь вижу. Пожалуй, что да: или голову тебе сломят, или все перед тобой, придет время, в дугу гнуться станут.

Пообедали. День воскресный, обоим нечего делать, Бурылин опять за свое:

— Мастер ты, Федот, что и говорить. Заводчик небывалый, но одну вещь все-таки не осилишь… и показывать тебе ее нечего.

А Федот тоже разошелся, не хочется ему уступать.