Серебряная пряжа — страница 23 из 45

— Все сделаю, — твердо этак заявляет.

— Сдержишь слово?

— Чего не сдержать.

— Поклянись отцом с матерью!

— Мы и без клятвы вырежем. А надо будет — поклянемся. От слова не отступимся. Что за вещица — покажи. Ну-ка, заморская, что ли, какая диковинка? Кем делана? Богом, что ли?

— Человечьи руки делали, но получше наших. Нет, Федот, не осилишь.

Федот ухмыляется.

— Ну, если такая закомыристая штукенция, пересилить, можа, и не пересилю, а в точности сведу. Одно скажу: коли человек делал, и я сделаю. С любым чело-веком в своем деле потягаюсь. Если богом сделана, тогда, можа, отступлю. Давай, выкладывай.

Бурылин за карман держится, а выкладывать боится.

— Штучка небольшая, и не знаю, показывать ли. Сделать не сделаешь, а слух плохой про человека пустить можешь.

Зря сказал. Федот не из таких был: без дела языком чесать не любил. Не человек — могила.

Вынул Бурылин из кошелька сотельный билет, только с молоточка, похрустывает.

— Сведи в точности.

Федот — на попятную: за такую доску — верная каторга. Кому хочется в колодках ходить?

— Не видал я и не слыхал.

Подальше от Бурылина сел, а тот не отступает:

— Да я ради шутки. А вот, вишь, и доказал. Хороший ты резчик, а на этом манере споткнулся. Прямо скажи — кишка тонка, не при нас доска резана, сметки недостает, — да было сотенную в карман.

Федот его за руку.

— Если ради шутки — могу. Вырежу. Вырежу и тут же изрублю.

Взял сотенный билет, а работа куда тонкая. На казенном дворе делана по всем правилам. Стал резать Федот на пальмовой доске. Бурылин рядом сидит, досматривает, сам не верит, что Федот денежный манер вырежет. Не больно споро дело подвигается. Воскресенья четыре старался Федот. Все ж таки вырезал, с обеих сторон рисунки срисовал с орлом, циферками и со всеми министерскими подписями. Бери манер и печатай сторублевки. Показал Бурылину, ну, тот и руками развел.

— Твой верх, Федот. Одно сказать: не резчик ты, а бог. Еще лучше бога.

Федот — дощечку было рубить, как условился, топор взял, пошел к порогу, а Бурылин у него из рук манерку выхватил, не дает портить.

— Помедли. — баит, — изрубить успеем. Я завтра в печи сожгу. А ныне испробуем, что получится.

Штрифтовальный ящик с полки снял, краски подобрал и бумаги гербовой принес. У него уж все заготовлено заране было. Хлоп! И сотельный билет готов. В точности сведен, словно с монетного двора подали.

— Гляди, Федот, что получается! Да мы с тобой богаче всех фабрикантов станем.

Федот глянул на билет да изорвал его на мелкие клочки. Богом молит:

— Дай изрублю эту пагубную доску, на горе себе я ее вырезал. Не отдашь — сам пойду, донесу. Вырезал я ее не для твоего шельмовства.

Как упомянул Федот о доносе, Бурылин сразу в лице потемнел, не больно понравилось. Ходит Федот за Бурылиным по избе, тот не отдает манер, а силой не вырвать у него — и не думай: задолеет, силища у Бурылина лошадиная, изомнет в труху. Видит Бурылин — но сговорить Федота, на иконы покстился, обещал шельмовством не заниматься и завтра же доску сжечь. Убрал ее под замок в сундук.

Неделя прошла, другая кончилась, а Бурылин и не открывает сундук. Федот требует:

— Когда ты сожжешь пагубную доску? Вынимай!

Бурылин хихикает:

— Экой ты слепой, да я ее давно спалил и золу на огород выбросил.

Федоту не больно верится. Сундучок открыть велит, думает, на плутовство Бурылин пошел. Отперли сундук никакой там доски нет.

Нет, так нет. Федот все-таки еще раз упредил:

— Коли что коснется, какой слух пойдет, — донесу, сам схожу, вот те крест!

А Бурылин и ухом не ведет.

— Я. — говорит, — давно уж забыл про ту доску. Из любопытства твое мастерство испытал, вот и все.

Как-то по лету за грибишками оба собрались. Лес в те поры у самых фабричных ворот рос. Гриба родилось необеримо. Ткнулись в лес вместе, ходят-поговаривают, боровики под корень ломают, чинно да мирно. Дале да дале — и разошлись в чаще. А уже далеконько ушли, места глухие, непролазные, и солнце в ту глухомань не заглядывает. Сначала брели да аукались, друг дружке откликались. Потом Федот: «Ау, ау!»

От Бурылина никакого ответа, диви под землю провалился. Покликал, покликал Федот своего друга, тоже отстал, думает: не мал ребенок, не заплутается, выйдет на опушку, встретимся. Бродит один по чащобнику, а в кузове больше половины. Скоро бы и домой пора.

К вечеру вышел Бурылин на опушку, в кузове — полно, сел на пень, посвистывает, аукает Федота, а его нет как нет. Одному вертаться не в охотку. Сидит, ждет. Сумеркаться стало. Последние грибники, свои же фабричные, из леса идут. Бурылин их спрашивает:

— Тамотка моево деда слепого не заметили? Где его леший водит, знать, сослепа закружился.

Бабенки смеются:

— Видали, на твоем деде волк на свадьбу покатил..

Затемно ввалился в свою халупу Бурылин. Не дождался старика. Как ступил через порог, бросил кузов на голбец, дверь на крючок, сам скорее под пол со свечой.

Утром на смену пора, а Федот все грибничает. В набоешной контурщики спрашивают Бурылина:

— Что наш дед, захворал, что ли?

Бурылин объясняет:

— Похоже, в лесу очки потерял; сослепа с дороги сбился, плутает где-то, а, то, можа, и к старухе в деревню грибы сушить понес. Еще третьеводни собирался на побывку домой.

Артельные в ум взять не могли: как так в неположенное время Федот на побывку отлучился и хозяину не доложил? За такие выходки хозяин не миловал. Федот — как в воду канул. С того дня Бурылин за Федота дело стал править. Заводчиком поставили. Бурылин сразу прибавку себе запросил, а о своих артельных и не заикнулся. Накинул хозяин сколько-то ему.

Решили, что сгиб Федот.

А Бурылин полгода не проработал — расчет хозяину заявил. Тот было его попридержать хотел. Бурылин — ни в какую. Я, говорит, свою светелку строить надумал. В Приказ сбегал, грамоту принес, чтобы запретов ему не чинили, и с фабрики в тот же день разочелся. Приказ за Бурылина горой встал. Фабричные диву даются, как-де быстро Бурылин в гору пошел: давно ли в лаптях шлепал, а ныне светелку заводит! Поставил он светелку, и дело у него колобком покатилось. Пяти лет не прошло — ткацкую в пять этажей затеял, дом себе построил, первый в городе. Рысаки, тройки, кареты, кучера. Деньги ему — словно с неба валятся. Дивится народ. Жену себе взял из купецкой семьи. Вровень с Грачевым и с Гарелиным стал, еще богаче, пожалуй. Ему теперь и чорт не брат. Кого запугал, кого задарил. Все у него в долгу, как в шелку.

Только вот однова пожаловал к губернатору некий купец вместе с полицией, высыпал на стол кредиток целый мешок.

— Посмотри, ваша милость, каковы?

Тот глядит:

— Новенькие, только со станка.

— То-то и оно, что только со станка, — сказывает купец. — Все до единой фальшивенькие. Бурылинские приказчики всучили.

Дело не шуточное. Дулся, дулся губернатор, поехал к Бурылину.

Другому бы человеку верная каторга али петля за денежную фабрику. А Бурылин сухим вылез, от губернатора отвертелся, ну, ясно, сунул немалый куш. В губернии-то было — и концы в воду. Ан царев министр и услышал, сам встрял в эту кутерьму.

Все думали — пропал Бурылин, придется ему распроститься со своими фабриками.

А оказалось, и царев министр на золотой-то крючок клюнул: замял дело, под сукно положил. И попрежнему все начальство к Бурылину в гости ездило, пили, ели, картежничали.

В тот год орехов уродилось необеримо. Чуть ли не до белых мух парни с девками за орехами по воскресеньям в лес ходили. Осень пришла такая ли раскрасавица.

Лес в новую одежду принарядился. Сверху, словно во сне, листья обрываются, и не поймешь, чи они падают, чи нет, лениво-лениво на землю садятся, оранжевым ковром под ноги стелются.

Белкам приволье. Самый лучший орех им остался. Тешатся они, с сучка на сучок шныряют.

Вот и пошли фабричные парни в лес по орехи. А уж орехов осталось: где орешек на кусте, где два, а где и того нет. Поздний орех ищи не на лозе, а на земле.

Идут, значит, да под кустами посматривают. Глядь — левадинка круглая, голая, словно медведь тут спал да кусточки примял. Посреди левадинки молодая березка на белой ножке стоит, листья на ней золотые. А под ней-то лежат желтые кости, рядом кузов под кустом валяется и табакерка костяная. Взяли парни табакерку, видят — Федотова.

Постояли они, помолчали, пошли потихоньку на фабрику, на березку оглянулись: будто горит она над костями Федота, как свеча, неугасимая теплится.

Лазорь голубая

В наших местах исстари любили расцветки какие поярче да поласковей, и ремесло красочное с давних пор почиталось.

А мастера-красковары жили в те поры не как прочие, — под хозяйским глазом. За красковаром, особливо который снадобье какое-нибудь потайное знал, хозяин смотрел в оба, к себе поближе держал. И во всяком-то деле мастер мастеру рознь: один сляпает — хоть брось, другой сладит — чище быть нельзя. Вот таким-то и была отличка у фабрикантов. Сколько хошь было — сами хозяева друг у дружки хороших мастеров сманивали. Золото что не делает. Бывает, что один человек больше дюжины весит: пригож ситец с лица, и в кармане густо у купца.

С такими, кто супротив хозяина становился, на другую фабрику уходил, где подороже платят, или запродавал тайком от хозяина секрет, расправлялись своим судом: убийство в то время случалось часто.

Расцветное ремесло из рода в род переходило. Промеж собой красковары в ладу жили, в гостях друг у друга гащивали, сватьями да кумовьями становились, обо всем любили поговорить, а вот о красках помалкивали, боялись, как бы соседу секрета не проболтать.

Бывало так, что и в одной семье отец от сына, а сын от отца рецепт прятали, особливо если оба на разных фабриках работали.

В то время, о коем речь веду, варили краску попросту — в глиняном горшке или чугунке у себя в подпольи. У каждого красковара, кроме фабричной лабораторки, была своя, домашняя. На фабричной он только готовую краску пробовал, на ситец сажал, чтобы показать хозяину, что получается, а дома-то мозговал, как бы новую краску сварить поярче, да чтобы не смывалась подольше, да не выгорала.