Серебряная пряжа — страница 30 из 45

Дормидора не боялась ни леших, ни домовых, взяла фонарь, шаль накинула да в сарай. Федосья за ней. Открыли дверь, а куль с углями лежит спокойно на полу. Пнула Дормидора, угли в кулю зазвенели. И говорит она кухарке:

— Ну какой дурак в куль с углями полезет? Разве только за провинность какого дурака, в куль засунули?

Не успела договорить, куль и заворочался, покатился от поленницы к двери, прямо бабам под ноги. Куда смелость у Дормидорушки делась, подобрала она подол повыше да давай бог ноги из сарая. Федосья за ней. Бегут по лестнице, спотыкаются, накрик кричат:

— Домовой в угольный куль залез!

— Беги на фабрику за отцом, зови скорее, — посылает Дормидора вторую дочь за Демидычем.

Гости в сарай итти боятся. Слух до соседей дошел: у Демидыча домовой в угольном куле застрял.

Полон двор народу набралось, у кого сковородник в руках, у кого тяпка, а кто и со скалкой. Сунуться в сарай боятся. Федосье велят ладану щепотку зажечь да в сарай бросить. Дормидора советует с иконой три раза вокруг сарая обойти. Соседка на своем стоит: скорее за протодьяконом бежать надо. А кто и в управу заявить советует. А гости ладят:

— Ладно, вот сейчас сам Демидыч прибежит, он умеет домовых без креста и ладана выкуривать.

Ждать-пождать, Демидыча нет и нет. Глянули с фонарем: в сарай, а куль лежит, не шелохнется.

Кто-то и скажи из соседей: облить куль керосином, подцепить багром, вытащить на двор, да и сжечь. Не успели посоветовать, и завозился домовой в куле. Все от сарая вон.

Вдруг слышат, на слободке бубенцы зазвенели. Подкатывает к воротам сам пристав в коляске. На шинели пуговицы начищены — светятся, шашка с пистолью на боку. Водкой от пристава попахивает. Кучер впереди, а пристав на мягком сиденьи развалился.

— Шапки долой! — кричит он перво-наперво.

Прямо во двор вкатил, повернулся в коляске, одной рукой о кучерово сиденье оперся, другой усы покручивает. Важно так подбоченился, а глаза сверкают, рыжими усами двигает. Сидя в коляске, как зыкнет:

— Где он?

— Тама, тама, он, окаянный. Около дров катается, в куле.

— Не окаянный нужен мне, где хозяин, я спрашиваю?

— Хозяин-то наш, батюшка. Клим-то Демидыч не пришел с фабрики, все работает.

Спрыгнул пристав с коляски, взял свечу, пошел в сарай вместе с кучером, за ними и народ. Толкутся, у двери, а в куле что-то шевелится.

— Развязывай! — приказывает пристав кучеру, у самого шашка, наголо.

— Да воскреснет бог и расточатся врази его, — прочитал кучер и стал мочало распутывать. Сначала попинал домового в куле.

А кучер здоровый был, развязал куль, взял за углы да как тряхнет, и вытряхнул вместе с углями из куля Демидыча. Он и впрямь был на всех чертей похож, чернее трубочиста, увалялся, в куле катаясь.

А кто его в куль заладил, догадаться не трудно.

С тех пор как шелковый стал Демидыч по фабрике ходить и трость черемухову за сундук забросил.

Старое-бывалое

Белый парус

Летели раз гуси-лебеди с синя моря над нашими краями. Летели да все любовались: больно края-то хороши. А сверху все им видно, лучше чем с колокольни. Солнышко светит, небо ситцевое, на полях рожь сияет, луга коврами раскинуты, а промеж лугов, полей леса стоят.

Летят над нашим местом и в толк не возьмут, — что ни летели, чай, полземли облетели, а такого чуда не видывали, чтобы среди лета на лугах белые снега лежали и не таяли, словно кто заколдовал те снега. Спустились гуси-лебеди пониже и видят: не белые снега лежат, это холсты отбеливать раскинули. Полюбовались гуси-лебеди, да и дальше своим путем-дорогой полетели.

У холстянщика Калачева бельник как раз под окнами был. Белым-бело на бельнике. По одну сторону дороги — холсты лежат, по другу — тоже. Бабы на пригорке сидят, товар берегут. Вышел и сам хозяин на свое добро полюбоваться. Похаживает по бельнику: глядь, катит по дороге купец Усов, ровно на пожар торопится.

Шапка с него слетела, под ногами валяется, рыжие полосы ветер треплет, на лице бородавки земляные запеклись, весь грязью обрызган.

— Ты это откуда? — Калачев кричит. — Постой-си!

Остановил Усов лошадей, сам не отдышится.

— Что, на трахту потрясли, что ли?

— Да нет, хуже, брат. Челом бил государю нашему князю Якову Куденетовичу Черкасскому. (А князь этот в ту пору и владел селом Ивановым.) Слышал, чай, по весне был я со своим стругом у Макарья-чудотворца на ярмарке, для своего промыслишка положил на струг товару, воску, шелку и краски, да сыновья Антипьевы села Тейкова со мной, Иван да Гришка, кладь бросили. От Макарья по рекам судном к Шуе везли. А на реке Оке людишки беглые, тати лесные, нас встретили, воск, шелк, краску и стружок отняли, А по сказке Антипьевых да по моей сказке всего на струге товару было рублей на половину тысячи… А кроме того, сукна грабежом взяли. Не мои сукна — чужие, а те сукна закупил я государю своему, про его обиход… Лучше бы самого меня громом убило…

Увидел Усов, что неподалеку бабы на пригорке сидят, отъехал подальше и шепчет Калачеву:

— А повыше Астрахани, пониже Саратова, слух идет, — и похуже творится. Народ на низовьи помутился. Людишки черные государю Лексею Михайлычу покорятся не хотят. Свой царь у них, свой заступник. Какой-то Степан Тимофеич, вон кто. Удалой, говорят, кремневой, а буйный, как Волга в бурю, — инда застонал Усов. — Но, вы, дьяволы! — стегнул лошадей всех трех и к себе погнал, только мостовины под колесами прыгают.

Сам-то Куденетыч в Москве больше жил, в село редко заглядывал, а эти два мужика, Калачев с Усовым, в довер к нему влезли, разны послуги княжие правили, ну, вестимо, и себя не забывали.

Вскоре пришли к Калачеву на работу наниматься шестеро молодцов, седьмая девка с ними. Чьи они и откуда, никто не знал. Никаких бумаг при себе не имели, и, видно, шли они своей дорогой, да остановили их и вернули. Пришлось им в Иванове остановиться. Народу в те поры нехватало, в светелки и беглых брали, Хозяину что: беглый ты или какой, знай тки. Вот и эти семеро из таких, должно, были.

Попригляделся Калачев к одному кучерявому парню, что был смелее всех, и спрашивает:

— Сережка, это ты — Павлов сын, в Тейкове ткал да из светелки убежал? Пока гулял, родители твои померли, а изба сгорела. Ты ли это?

— Ну, а хоть бы и я. А ты что, к губному старосте побежишь или воеводе в Суздаль докладывать? Так-то прогадаешь только…

Народу недостача, а то бы, можа, и донес, куда надо, Калачев. Взял всех семерых Калачев. Взять-то взял, а наветку дал: чтоб жить тише воды, ниже травы, с кабацкой голью не водиться, хозяйское добро в кружалы не носить, сказок и небылиц про своих хозяев не выдумывать, на житье не жаловаться и всегда быть в хозяйском послушании, без хозяйской воли ни на шаг не отлучаться; а не то: «дыхну воеводе — и хуже будет».

Стали они жить-поживать, товары разные ткать. Ткали отменно. Особо девка отличалась, Наташа. Красиво работала. Нитка, оборвется — кажется, она и пальцами не успела прикоснуться, а нитка уже срослась и узелка не видно. Побойчее наших оказалась. Разок хозяин ожегся о Наташу. Что-то в простанке заметил, не чисто вроде, обрывов много, да было стукнуть хотел ее. А она, не будь глупа, схватила челнок да на него:

— Ты, — говорит, — руки покороче держи, за скало не задень, пальцы обломаешь…

И осекся мужик.

А уж чтобы побаловаться с ней, и не помысли. Строга была. Видом статная, глаза серые, косы русые в два ручья, грудь высокая.

Больше всех ладила она с одним парнем из их же артели, с Сергеем. Всех помоложе он был, а такой ядреный. Брови черные дугою, и кудри на лоб спадают, глаза карие, соколиные. Бывало, случится, тряхнет кудрями, — на лбу клеймо видно. Тоже за стан сел.

Видит Калачев, хорошо молодцы работают, усердно. Похвалил их, а сам думает: «Что этим поблажку давать? Набеглые, нечего им потакать».

И стал на них нажимать. Что ни стараются они, и все им никакой отлички нет. День ото дня житье хуже да хуже. Что ни живут набеглые у Калачева, все себе в убыток.

Сергей пригляделся да прислушался к народу и зачастил в избы, где хозяева победней. Калачев узнал, что Сергей на чужие дворы шляется, не полюбилось ему.

— Ты, — говорит, — пошто на чужие дворы ходишь? Или хочешь, чтобы я тебя на железную цепь посадил?

Заказал Сергею отлучаться. А Сергей все равно, как только стемнеет, тайком да уйдет куда-нибудь.

Сразу видно, народ спокой потерял. Калачев на чуму ссылается, будто чума во всех селах и городах, по Волге косой косит, валятся люди, как трава подкошена. Никаких базаров в нижних городах нет. Обезлюдели города. Покойники на дорогах и на, улицах лежат, некому гроб сколотить, яму вырыть. За какой-то грех на людей мор наслан. И зверь и птица за тысячу верст скрылись. Идет тот мор с низовий кверху. Ветер заразу во все края разносит.

Испугались люди. В те времена часто бывало: найдет мерлуха и почнет вертеть и старого и малого, целые села как метлой выметет.

Бывалыча, старые-то люди в наших местах, в Шуе, в Кинешме, да и у нас тоже, чтобы от мору спастись, жилое место опахивали. Запрягут корову в соху, да и опашут село. Перво-наперво, чтобы за сохой девка шла красавица, а за ней все прочи с хоругвями, с иконами, и священник тут, как уже положено.

— Опахать село-то надо, пока не поздно, — предложил Калачев.

Ну, опахать, так опахать. Соху принесли, корову рыжую привели, запрягли. Кому сохой править? Калачев свою дочь курносую Малашку к сохе сует. А народ-то ни в какую: у нас-де и получше Малашки есть, все в одно — Наташу к сохе ладят. И правда, лучше ее девок не было. Наташа отказывается: не умею я пахать, не знаю, как и за соху взяться.

Заставили все ж таки ее. С усмешкой да с ухмылкой идет она за сохой, правит, село опахивает, а день-то ведреный, красный, хоругви, иконы, ризы на священнике золотом блещут, а сзади-то по борозде и стар и мал народ толпой валит, — и нищие тут, и кликуши, кто в чем, кто в кафтане рыжем да в лаптишках, кто и в поддевке черного сукна, безногие на костылях, и те кувыркаются, надают, а знай за коровой по борозде тянутся. Верст за десять круг дали. Опахали село. Ну, теперь, думают, можа, и обойдет чума стороной наших людей.