— Помилуйте, пожалейте! — не стерпела, бросилась Наташа к скамье, а у самой слезы льются…
Сергей крикнул:
— Отойди, Наташа! Не плачь!
— Что, заступаться лезешь? Заступница нашлась! — Велит хозяин: — Распеките-ка и заступницу кстати!
И Наташу исхлестали. По лицу задели, со щеки рубец долго не сходил.
Больше часу, чай, маяли парня на той скамье.
В избу-то на рогоже понесли.
Дня два Сергей лежал в углу на дощатых нарах, ни повернуться ему, ни сесть нельзя.
После работы прибежала Наташа, села рядом на сундучок, припала щекой к его горячей руке, плакать не плачет, а слезы у нее катятся. Совладать с собой никак не может. Хочется ей чем-то горе Сергеево залить. А чем — не знает. Глядит на Сергея и видит: после всего стал он какой-то на себя не похожий, особливо глаза его карие помутнели, смотрит прямо. И тяжело становится, как в них глянешь.
Спросила она, тихо так, словно боясь раны свежие, разбередить:
— Сереженька, больно тебе?
Отвернулся он на минутку к стене, и видно, как губу кусает и горло содрогается, словно он что-то кислое никак не проглотит.
— Клопов-то в пазу сколько, — вдруг вымолвил он, потом обернулся к Наташе, а у самого глаза влажные, как черная смородина, дождем умытая, да и говорит он: — Не так больно, Наташа. Обида горька… Погоди, Наташа, чует мое сердце: хоть день, да в полную радость, как нам хочется, поживем…
И заулыбались его карие глаза. Взял он руку Наташину, к груди к своей прижал и так ласково, бережно гладит.
— Хорошо бы так-то. Да сбудется ли по-нашему-то? — Наташа спрашивает, сама тужит: — Податься человеку некуда. Ночью вчера на всех прогонах поперек улицы деревянные решетки поставили, от зари до зари ходят по селу да гукают, от избы до избы не пущают. Кого-то, знать, ловят!
На третий-то день Сергей кое-как встал, ткать пошел. Увидел хозяина, отвернулся, будто не замечает.
Прошло сколько-то после того, можа, так о месяц, не больше. Затосковал наш Сергей пуще прежнего. Сердце его неуемное на волю запросилось…
Праздник какой-то был. Вышли молодцы за светелку к забору, на солнце погреться, на траве зеленой поваляться. Окромя и пойти некуда. Теперь-то обширно и цветисто наше место, недаром ситцевым царством прозвано, а в те поры не то вовсе было, совсем другой колер. Село — как село, много таких-то, можа, дворов сотни две, а то и этого не насчитаешь. Посередь села Покровска гора, на горе церковь, по одну сторону река, по другу овраги да ямы, а по-за оврагом-то четыре-три улицы кривых, избенки хмурые, оконца маленькие, на крышах солома, а в огородах кой у кого и побольше избы есть — это светелки-то, в них-то и ткали старые люди. Около церкви торжок невелик. Лавок десять каменных, десятка два деревянных, с дюжину шалашей, пяток балаганов да трактир с кабаком. Анбар льняной да сарай соляной, гостиный двор да изба-таможня, кузница при дороге — вот тебе и весь торжок.
День ведреной был, радостный. Небо синее и солнце такое, как материнский взгляд, приветливое.
Кто-то на рожке грустно-грустно заиграл. А Сергей сидел, обнял колени да все в землю глядел. Потом как вскочит.
— Будет тебе, Митька, плакаться-то, давай веселую!
Эх, да нам бы в поде,
Нам бы волю!
Эх, нам бы в руки кистени!
Негаданно — масленая голова — хозяин подошел к забору, наклонился пониже и слушает, что тут за небылицы Сережка, разводит.
Глядь, от лесу прямо над фабрикой летят гуси-лебеди, серебряными крыльями весело помахивают, и ни преграды им, ни запрета нет. Куда хотят, туда и летят.
Глянул Сережка, умолк, потом руки вскинул и кричит им вослед:
— Эй, гуси-лебеди, летите в понизовье, снесите от нас да поклон Степану свет Тимофеичу!
И картузом вослед им помахал Сергей. Калачев горбыль оторвал, просунул голову в забор.
— Лечили тебя, да мало. Все маешься? Подожди, скоро с провожатым отправим!
Сергей стоит, ни слова. И другие стоят. Осмелел Калачев, пролез в дыру забора, накинулся на Наташу:
— А ты чего здесь не видала? Охальница баламутная, всяки непристойности слушаешь! — да и толкни Наташу в бок-то.
— Ступай в свою нору! — кричит на девку.
— Не смей трогать! — прикрикнул на хозяина Сергей.
— А ты мне что за указ? Клейменый вор!
Не стерпел Сергей и со всего молодецкого плеча заехал Калачеву то тому месту, коим щи хлебают.
Окарачь пополз от забора Калачев.
Ночью, как уснули все на селе, Сергей и шепчет своим молодцам:
— Завязывай котомичи. Ночь-то благо темная, можа, как выберемся. Спасибо этому дому, пока не поздно, пойдем к другому.
Не успел он это и проговорить, слышит, в сенцах кованые каблуки топают. Так и есть. Входят тузы — синие картузы, шагают через порог и шашки поперек. Пришли за Сергеем.
— Ну, залетная птица, про тебя у нас припасена железная светлица, — потешаются над Сергеем.
— Не обидно залетной птице сесть и в светлицу. Обидно то, что запоймали залетную птицу вороны, — отвечает им Сергей.
Увели Сергея. Загорюнились его друзья, а больше всех печалилась Наташа: как Сергея из беды выручить, от каторги спасти?
Недели не минуло, Сергея собрались в железы обувать.
На торжок народу много собралось. Опять скамейку поставили, прутья припасли, кузнец замками звенит, угли раздувает, и Калачев тут, и губной староста здесь.
Вот ведут Сергея, по рукам связанного. Ветер поднялся, норовит крыши сорвать, так деревья к земле и гнет, так и дерет, сарафаны полощет, картузы сдергивает.
У скамьи ни одного Сергеева приятеля. Знать, побоялись казаться здесь. А Наташа тут. К самой скамье протискалась, печальна она, глаза докрасна заплаканы, лицо бледно, как полотно.
Второй раз Сергея на скамье растянули.
Много прутьев о его спину измочалили. Вот уж и со скамьи пора поднимать, а он одно ладит:
— Бейте, бейте, память не выбьете.
Подняли его со скамьи, ноздрю вырвали. Только бы другую-то рвать, тут поднялся гам: за оврагом дом загорелся, на другой стороне, глядь, и у Калачева дом горит, и светелка-то его занялась. Да сразу шесть петухов замахали красными крыльями в разных концах.
Всяк свое спасать бросился, про Сергея забыли.
Пока пожар потушили, Сергея с приятелями и след простыл. Средь бела дни ушли.
Много в те поры погорело.
Ушел Сергей, и с других-то светелок из Кохмы, из Тейкова вскоре стали люди пропадать. Тут и вовсе все выезды и въезды заколодили: ни волку пробежать, ни вороне пролететь. Погоню выслали, да где ветер в поле поймать?
А на Волге, в низовьи, в ту пору Степан Тимофеич всему краю головой стал. Все царевы указы, приказы в костер бросил, чтобы и следа от них не осталось. Верных слуг царевых на местах расшугал, а кои не успели улизнуть, тех своим судом стал судить. У царя был свой закон, а у него свой, новый, народу наруку. Кому на грудь крест, кого и на шест, смотря по заслугам. Кто побогаче, от него бегут, а кто победнее, хлеб-соль на блюде на берег несут. Одни плачут да сундуки в землю прячут, а кто и рубашки шелком-золотом вышивает — встречать гостя.
Люди у Степана Тимофеича — один к одному: не с боярской перины неженки, все из-под ярма да из-под плети, из кабалы да из острога, с нуждой, неволей с малых лет спознались, в голоде, в холоде родились и выросли. И сам Степан Тимофеич в жизни не мало горя хлебнул, сам обиды князьев да купцов сносил.
Глянет в глаза Степан Тимофеич и сразу тебе скажет, кто ты есть такой, воля или неволя тебя к нему в стан привела.
Проступок плохой не простит, но уж и зря человека в обиду не даст. Страсть как народ он любил. Не зря он и Волгу из всех рек облюбовал. Душа-то его с Волгой схожа была, такая же разливчивая, широкая да обильная.
И все мысли-думы у него были чистые, светлые да прозрачные, что вода в Волге.
Повыше города Астрахани, чуть пониже города Саратова на высоком берегу раскинул свое войско Степан Тимофеич. Как речки мелкие со всех гор-долин бегут в Волгу, так и к нему со всех местностей надежные люди с каждым днем прибывают.
Что творится тут! По Волге-то, на сколько глаз глянет, все бусы червленые, красногрудые, челны снаряженные, не стая лебедей опустилась, всю Волгу заняла.
Негде кулику сесть, все одни снасти Степановы.
У высокого берега паруса виднеются белые, а посреди всех самый лучший корабль красуется, мачта на нем золоченая, а на ней подняты три паруса в три яруса; первый парус — шелковый, второй — серебряный, третий парус — золотой парчи.
Под теми парусами пушки чугунные стоят, пушкари караул несут. Это — корабль самого Степана Тимофеича. Только нынче сошел хозяин со своего корабля.
На высоком берегу, в сутки на коне-скакуне не обскакать, полотняные белые шатры не сосчитать. А повыше-то всех, на холме зеленом, золотой парчой шатер убран. Не всякому под тот шатер входить дозволено.
Кому случится мимо шатра итти, проходя, помалкивает, чтобы Степану Тимофеичу не мешать думу думать.
Вот являются к нему свои люди в черных шапках бараньих, в красных кафтанах.
— Степан свет Тимофеич, тут один в твои люди просится, из рощи вышел, подобрали.
Встал перед ним парень длинный, армяк на нем, как на коле, висит, опояской бордовой подмышки перехвачен, лаптишки разбитые, портянки кой-как подвернуты, шапчонка собачья рыжая.
— Какого ты роду-племени, чем промышлял, пошто ко мне пришел? — Степан спрашивает.
— Барский я. Беглый. С-под Казани.
— Из мужиков, стало быть?
— Как водится, батюшко Степан Тимофеич.
— А жив ли там князь Собакин? — Степан Тимофеич спрашивает.
— Жив, что ему сделается, — не подумав, тот говорит.
А такого князя там и не бывало. Это Степан Тимофеич провер устроил.
— Что это ты вроде трясешься?
— Прозяб, батюшко Степан Тимофеич.
— А в Волге-то вода скоро будет еще холодней, — говорит ему Разин, и брови его черные в две горы сходятся, и в глазах что-то недоброе…