— Батюшки, как голову-то ломит… и не встану к смене-то.
Это он не спроста, а чтобы хворого-то не потревожили, чтобы с подушки-то голову не подымать. Ворочался, ворочался на печи, да и говорит:
— Вот что, царевы работнички, шли бы вы отдыхать, а то сами маетесь и другим спокою не даете. А во имя чего маетесь, сами не знаете. Горькая ваша жизнь, полынная. Бродяжка мой явится, я его представлю в участок. Там его по всем вашим статьям можете оследствовать. И с головы и с ног мерку снимете. В чем провинился — наказывайте, хоть в кандалы куйте. Только он из степенных, сызмала не баловал, а свое дело знает отменно.
Городовые не уходят, на Власа огрызаются, говорят, что он с ним заодно. Влас только посмеивается.
— Беседы его слушаешь?
— Бывает, что, лежа на печи, поговорим о своем житье.
— Что он тебе говорит?
— Он? Да ничего особого. Видно, день-денской умается, все больше молчит.
— Чай, все порядки ругаете? Про хозяев небылицы сочиняете?
— Случается, и об этом толкуем.
— Ну, мы и тебя вместе с твоим ночлежником потащим.
— А чего таскать, бродяжка-то мой воюет против того, что человеку во вред. От его работы, почитай, больше пользы, чем от вашей. И, главное, за труды никаких себе чинов и наград не выпрашивает. У него тоже свой участок есть, в чужие не суется, а в своих полный хозяин.
И так-то своими словами раскипятил Влас околоточного, что тот порешил трое суток не емши, не пимши сидеть в его избе.
Уж за окнами красны занавески заря на небе повесила. Влас было на смену собираться начал. Слышит, в сенцах что-то грохнуло, видно, решето по полу покатилось. Кто-то за дверью шастит. Влас с печи-то шепчет: мол, нагулялся ночлежник, не зевайте.
— Только хватайте уж сразу, меньше греха будет.
Городовые револьверты на дверь наставили. Околоточный кричит:
— Бросай оружье, не то стрелять будем!
А дверь открывать в сенцы боятся. Бродяжка-то, видно, спугался окрика, замер за дверью, ни гу-гу.
Околоточный как пальнет в дверь. Прислушались, а тот уж на чердаке.
— Все дело испортил, — говорит Влас, — не надо было давать острастку. Теперь без кровопролития не обойдетесь. Добровольно он с чердака не спустится.
Из избы околоточный тем, что под окнами были, приказывает:
— Конный наряд просить! Преступник сопротивление оказывает. На чердаке засел!
Пригнали конных, весь двор окружили. Чуть-чуть приоткрыли дверь, околоточный, за косяком встал, сам кричит в притвор:
— Сдавайсь, клади оружье, все равно не уйдешь, не упрямствуй! А то дом спалим вместе с тобой.
Влас струхнул.
— Зачем дом палить?.. Я лучше честью его уговорю сойти.
Открыл дверь настежь. У этих револьверты наготове.
— Выходи, бродяжка, по доброй воле, лучше будет.
Никто не входит. Ушел Влас за перегородку, гремит кринками, а сам приговаривает:
— Бродяжка, бродяжка, выходи.
Дверь настежь открыта. Вдруг через низенький порог и катится в избу серый полосатый кот о белым пятнышком на лбу. Такой ли бубен! Отгулялся за лето, шерсть на кем лоснится, так и переливается, горит. На мягких лапках по полу, словно по ковру, выступает, усы у него, что у твоего пристава, глаза с огоньками зелеными, как две крыжовины. Ткнулся в черепок, а там пусто. Мурлычит, около ног Власа и шеей-то и боком-то трется. Ясно дело: почесать за ухом просит.
У царевых работничков глаза на лоб. Набросились на деда с угрозами да с бранью. А Влас им свое:
— Я тут при чем? Говорил вам, что бродяжка явится, вот и явился. Все документы при нем. Проверяйте, пачпортный он или беспачпортный.
Так и убрались на заре не солоно хлебав.
Ермошке в участке по сусалам попало: следи лучше, пустой адрес не указывай.
Арсений утречком преспокойно встал у Прона, чесальщика куваевской фабрики, чайку попил и — за свое дело.
Ермошка после такого пряника еще злей стал выслеживать Арсения. Вечером его и подмикитил. Арсений ночевать к Прону шел. Распознать Арсения легко было. Он курточку носил с медными пуговками. На этот раз Ермошка сподручного взял. Опять Арсений приметил их. Вьются, как вороны, около ворот Проновых.
Вошел Арсений, докладывает Прону:
— Дело — не хвали, вчера одна, а сегодня две вороны сразу прилетели ко двору.
А Ермошка тем временем опять в участок посвистал, у ворот сподручного на слежку оставил.
Выглянул Прон за ворота: «Батюшки, погода-то какая плохая». Постоял малость, позевал, спину об угол почесал, будто не его дело. В избе с Арсеньем перемигнулись: «Надо тебя, во что ни стало, спасать, а то грех случится, как мне на фабрику приходить? Вот, скажут, и то ума нехватило человека выручить. Недолго раздумывая, с ведром по воду пошел. Видит, какой-то горбатый хрыч на сторонке под его окнами прогуливается, нет-нет да на ворота посмотрит.
Принес воды да и говорит:
— Один, видно, докладывать полетел, другой маятником под окном качается.
Скоро опять Прон из дома вышел. А Ермошка уже под окнами. Он знал Проново пальто. Пошел Прон по сторонке к ямам, за ним ищейки не пошли, Арсения ждали. Арсению в избе сидеть опасно, скоро и он следом за Проном вышел, да и пошел в другую сторону. Ермошка с подручным за ним в десяти шагах стелют. А он идет, не оглядывается, этак спокойненько, будто не его дело. Ермошка думает: в свою подпольную квартиру пошел Арсений. Еще лучше, там, наверно, у него все запретные книжки хранятся. Арсений обернулся, а медные пуговки с орлами на куртке светятся, по ним, как на огонек, и хлыщут Ермошка со своим партнером. Колесил, колесил Арсений по городу, потом в белый домик к попу направился. И полиция по пятам идет. Только он вошел к попу, говорит:
— Пришел к вам панихиду заказать по родителям.
А полицейские и вваливаются. Цоп за куртку.
— Ты вот куда ходишь?
И поволокли Арсения по лестнице прямо в арестантскую карету. Привезли в участок, глядят: стоит перед ними Прон в куртке с медными пуговками. Прон — чесальщик. Слыл он за человека надежного.
— Где куртку взял с такими пуговками?
— На Кокуе купил, за рубль семь гривен, — объясняет Прон.
Помотали, помотали Прона, отпустили. Ермошка опять в дураках остался.
Арсений ночевал в укромном месте. Ермоха узнал, что в воскресенье в лесу сходка назначена. И тоже к ткачам приладился. А полиции знак дал: идите по моему следу, на сходке-де всех чохом и заберете: и Арсения и всех его друзей упечем сразу.
В это лето грибов уродилось видимо-невидимо. Утром в воскресенье с корзинками, с кошелками пошли ткачи в лес. На дорогах — полиция. Народ идет, а придраться не к чему — по грибы собрались. Таких указов не было, чтобы народ за грибами не пущать. Только уж грибников-то больно много нашлось: мужики и бабы, кои за всю жизнь допрежь гриба одного не сламливали, и то ныне корзины взяли. Партийками небольшими подвигаются, по-двое, по-трое и по-одному так же идут все в один лес. Опосле всех Ермошка появился, тоже с корзинкой. Оглянулся, — никого не видно больше на дорогах-то… Все прошли, — решил. Пошел и он за последней партией. Из виду ее не теряет. Только в кусты сунулся, вынул из корзины шпулю с початком, привязал к кусту миткалеву ленту, думает, он последний идет. Ниткой след для полиции указывает. Хитро задумал: всех провалить собрался. Через полчаса к этому кусту конные городовые прискакали. Глядят — нитка. Ну и пошли по нитке, куда их Ермошка повел. Нитке конца нет, тянется она по чащобам, по бурелому, по кустам можжевеловым. Чем дальше в лес, тем гуще. О сучья исцарапались до крови. Мундиры на себе в клочья изодрали, лезут, Арсения ловят. Лезли, лезли по чащобам. Нитка дальше да дальше повела, а отступиться не хотят. И в та-кую глухомань запоролись, что не только конному, но и пешему не проползти. В ладони плюют, готовятся.
— Ну, сейчас дадим баню этому Арсению и его дружкам, ловко их Ермошка поддел.
Остановятся, послушают — голоса не слышно ли. Никакого голоса, одни, где-то поблизости, лягушки потешаются.
— Теперь знаем, в какой лес Арсений ткачей собирает.
Так-то оно так. Лес-то есть, чащарник непролазный, да ткачей-то в нем не видно, человечьего голоса не слышно.
Верст двадцать, милок, а то и с лишечком исколесили, а никого не нашли. В сомненье впали: уж не надул ли их Ермошка, он, может, тоже заодно с Арсением? Плутали, плутали и в такое место залезли, не знают, ехать куда. Нить вдруг оборвалась в самой трясине. Теперь уж рады бы только из болота выбраться. Да поди ты, выскочи. Начала трясина помаленьку лошадей заглатывать, сначала по стремена потом по седло, а там уж одни уши торчат. Вместе с лошадями-то и городовых трясина заглонула, один только как-то сумел по слеге на твердо место выползти.
…А грибники собрались в лесу на прогалине, — у кого в корзинке гриб, у кого два, у других совсем пусто. Дело не в грибах, милок. Много народа скопилось. Встал Арсений на березовый пенек, вынул из-за пазухи дорогое письмо от Ленина, и так-то громким голосом давай читать с первого слова до последнего. И письмо сразу всем силы придало. Дотоле таких писем нам никогда не посылали, таких писем нам никогда не читывали. Будто, прежде чем писать, у каждого в сердце Ленин побывал, с каждым в избе за столом побеседовал, по всем фабрикам прошел, за станками постоял, всех спросил да выспросил: что хотят люди, что думают. И все то, что мы в тот год хотели и думали, своими словами высказал. Будто и солнце-то светить ярче стало.
А Ермошка трется по заспинам, лопочет что-то, никто его и не слушает. А сам все на лес поглядывает, скоро ли на лошадях с шашками да с нагайками выскочат. Все сроки прошли, не появляются конные.
Уж и сходке скоро колец, скоро по домам расходиться станут, в разны стороны рассыпятся. Засосало у Ермошки под ложечкой. Другие-то говорят тихонечко, кому кашлянуть надо, рот картузом закрывают, чтобы на голос не пришел незваный кто. А Ермошка насвистывает то по-соловьиному, то зальется, как скворец на восходе. Одна, бабка и прикрикнула на него: