— Скопец или голбешник, золотце, — это мое дело, я тебе не душу продаю, а свои руки, — Филарет отвечает. — Не то важно — голбешник я или хлыст, был бы душой чист. Меня вот почитай год по острогам стирали, в убивстве привинили. У нас в Березках по трахту приказчика угрохали, да, видно, зря, ничего при нем денег-то не было. А топор мне на двор подбросили. Вот и маяли. Можа бы, на поселеньи мне быть, да цело село за меня встало: я тот день за крутиком в Макарьев ездил. А то бы погибай. После-то я припомнил, чей тот топор был. Одноглазого Фомки-коробейника. У этого не заржавит: он отцу родному голову смахнет. Не то чтобы я побоялся, золотце, а детню его пожалел и отступился. Вот я какой.
— Полно-ка, Фомку-то я знаю, он ко мне с коробом захаживал, — Захарка отвечает. — Ну, то-то же, смотри, чтобы у меня христианской веры не порочить, что бы на исповедь и на причастье ходить. Я сам православной веры, праведной жизни человек, о-что.
Примостился Филарет в отделочном сарае за набойщика, у стены, против окна, верстак длинный поставил. Стал набивать, узоры выдумывать, — хозяин доволен.
Люди-то промеж собой тихонько посмеивались: у нас на заведеньи две плеши стало.
И впрямь — что у Захарки, что у Филарета — капля в каплю одинаковы плеши были.
В те поры, братец ты мой, наши ситцевые караси наладили на астраханску ярмарку плавать.
Всего больше покупателя было на шелковую полоску. Ткань не ахти какая, но лицом приветиста, три полоски рядышком, красная, желтая и голубая.
Дело-то, конечно, не в трех цветах, а в том, как они на ткань положены, как один цвет другому улыбается.
Захарка велел Филаретке шелковую полоску стукать. И образчик-то, лоскут с аршин, не боле, на верстак бросил, — перенимай, мол. Филарет взял лоскут, повертел, повертел, помял, на язык попробовал, к свету через него поглядел, отложил лоскут в сторону.
— Не вижу, золотце, что мне тут перенимать-то.
Над сараем набоешным сплеснуло дождичком, опять солнце выглянуло, а на синем небе, как раз перед Филаретовым окном, лентой яркой радуга сияет, такая-то нарядная, такая-то ядреная. Глянешь на нее из окна, и кажется — будто кто-то стоит за соседним забором да на себя радугу с неба помаленьку дергает, в куски складывает. Ярче радуги засиял Филарет, маленьким носом к самому стеклу припал. Глаза еще приветливей и голубей стали. Не налюбуется мужик дивом таким, приговаривает:
— Ай, гожа, ай, цветиста, ну что только за диковина!
— Полно-ка, ишь невидаль, — ворчит Захарка, — ты, о-что, фунт с походом, не на небо смотри, а на верстак. Правь в три цвета, как я велел.
Сел Филарет за верстак, вздохнул, да только и сказал:
— Эх, золотце, такое небо дороже хлеба. Всяку живность, кажду травину к сердцу примаю. Не могу без этого. Хошь, я тебе полоску в семь цветов смастачу, наподобье вон той, — показывает за ставни на радугу.
— Полно-ка тебе, ума-то хватит ли? Затеист ты, о-что. Пока я жду твои семь цветов, а Куваев али Дарьинский всех оптовиков полоской завалят. И останусь я на бобах, вот те и фунт с походом.
Принялся Филарет за свое дело. Манером трафит да чокмарем приколачивает. Ушел хозяин, он быстро так манер с чекмарем отсунул, раскинул перед собой миткалевый кусок на верстаке, а за окном, на голубом небе, радуга еще ярче сияет, ядренее наливается, одним концом в Волгу опустилась, пьет — не напьется, другой конец в Клязьме купается.
Кистью по миткалю начал Филарет орудовать, радуга, на счастье, висит и висит. И так-то разошелся Филарет, что себя не помнит, — нос-то у него в красках, один ус лиловый, другой оранжевый. Да тут не до красоты ему. Хочется в самом разгаре радугу захватить, на миткаль все ее оперенье перевесть.
Лето в тот год задалось с капризцом. Каждый день хоть на полчаса, да ударит дождичек. Окатит крыши и дальше убежит. Вслед за дождичком опять за окном радуга вспыхнет.
Радуга на небо — Филарет за верстак. Захватил все ж таки, что ему хотелось. Уж к концу дело клонилось. Раз и входит к нему в набойный сарай «фунт с походом», а Филарет и не оборачивается, можа, осталось-то ему какой-нибудь волос еще дописать. Поближе-то Захарка наклонился и язык прикусил, стоит, не шелохнется и дышать-то боится.
Тут Филарет кисть бросил, вскочил за верстаком, в ладоши прихлопнул и сам себя похвалил:
— Ай, Филарет, золотая душа!
Обернулся, а за плечом хозяин. Раскинул Филарет ленту перед ним.
— Которая лучше, — на радугу указывает, — та или эта, скажи по совести, золотце?
Заулыбался Захарка, плешивой головой покачал. И вблизь-то он на полоску поднебесную глянет, и к двери-то отойдет. Издали хороша, а вблизи еще лучше. И отвечает мастеру, в окно указывает:
— Там хороша и у нас не хуже.
На радостях Захарка пятерку на чай Филарету дал, велел, чтобы в семь цветов полоску стукали по Филаретову манеру. Подручным Филарет объяснил, с чего начинать, как дело вести, а головой-то всему попрежнему он оставался. Без него те не умели одну краску с другой породнить, чтобы все семь цветов одним лучом широким играли.
На воза товары складывают, а девки кричат:
— Батюшки, больше и радугу не увидим, всю с неба стащили да в куски сложили! В Астрахань увозите, хоть бы нам немножко оставили. Что только это за Филарет! Видно, он с домовым в ладах.
Валом купцы оптовики повалили к Захарке за небесной полоской.
Ну и пожил он эти годы, понабил мошну, да и туго. Мешок с кредитками сам чорт на печку не втащит. С Филаретом, как с отцом родным, за ручку здоровается. На сапоги писаные посулил. А Филарет говорит:
— Полно-ка, золотце, на что мне писаные, ты мне лучше смазные уважь.
Сапоги Филарету сшил, шубу синего сукна на овчинах пообещал. Другие-то хозяева завидуют Захарке. Ишь куда за какие-нибудь десять лет вымахнул!
Раз приказчик с Дарвинской фабрики ночью заявляется в избушку к Филарету с мешком за плечами. Посидели, потолковали. Вытаскивает приказчик поддевку из мешка:
— Это тебе от нашего хозяина. А тут вот (из-за пазухи вынул) ассигнации четыре сотенки. Наплюй ты на Захарку да переходи к нам. Мы тебе вдвое положим.
Филарет осмотрел поддевку и говорит:
— Гожа, износу ей не будет. Только у меня шуба-то есть. На что мне две? Ассигнации, золотце, положь туда же, откуда вынул, не нужны мне. Не люблю я с места на место порхать, да и статьи к тому нет. Обид больших пока от хозяина не видывал. По мне — где ни жить — так служить.
Ушел приказчик и шубу с ассигнациями унес. Недели не прошло, а Захарка уж через кого-то выведал что Филарета, как воробья на золотые зерна, в чужое заведенье переманивают.
Чтобы спокойней хозяину было да чтобы твердо знать, что никто Филаретку не отобьет у него, порешил Захарка впутать набойщика в свою канитель запотайную, в старообряды обратить, заставить «по крюкам» петь. Тогда так заведено было: коли человека в хлысты или в голбешники принимали — смертной клятвой связывали, чтобы во всем — и в поклоненьи, и в жизни и в работе одного хозяйского гнезда держаться. Это Захарке на руку.
Филарет как поступил на дело, в фабричный барак жить не пошел, а сгоношил себе жилье на овраге за Кокушкиным двором. Так, не шалаш и на избу не похоже. Одно оконце и то наполовину в землю увязло, на крыше доски от початочных ящиков, огрызки ржавого железа, вместо трубы кринка пристроена. В этой лачуге и ютился Филарет.
Вот и стал вечерами Кокушкин к нему частить, на свою тропу склонять. Филарет уперся, — ни в какую.
Вскоре что-то с глазами не заполадилось у Филарета. Одно утро спозаранку хозяин на фабрику пожаловал не в духе. К Филарету заглянул, — там и пар, и жар, там и в чих, и в кашель бросает. Что-то не приглянулась хозяину расцветка на этот раз. Покрикивать стал на Филарета:
— О-что, братец, ты лениться стал, избаловал я тебя своими потачками, знать, лень приглянуть за делом Вишь, какой мазни наваракали. Что это за полоска? Ты разувай глаза, а то я шугну метлой с заведенья!
Филарет глаза потирает:
— Как же, золотце, приглядываю. Дыть скоро и приглядывать будет нечем. Останный глаз и тот слеза окаянная забила. Покою нет, плачу да и на.
— Мне до твоей слезы дела нет. Товар не изгадь, о-что.
— Чай, не сама слеза потекла, все ситцы, да салфетки, да полоски шелковы. Вот проживу останный свет, куда деваться, на что погожусь? А смерть — не ситца кусок, не купишь.
— Когда проживешь, тогда и плачь, а пока одним глазом видишь, за делом следи.
Можа, месяц прошел, можа, два. И вовсе стал плохо видеть Филарет. Темная вода подступила. Никакие знахарки не помогли. Уволил его Захарка. Три рубля вперед выдал. На три рубля долго ль проживешь. У Филарета, кроме посошка, никакого богатства не имелось. И стал он сам себе в тягость. Кой-чем перебивался. Нет, нет, да в контору наведается. Ну, хозяин в крашену-то горсть когда чертвертак, когда гривенник бросит. Да скоро это надоело Захарке.
Раз Филарет пришел в контору, а хозяин после плохого базара — сам не свой от злости.
— Ну, чего тебе, слепой костыль? Опять клянчить пришел? Все мало. Больно сладко пьешь да вкусно ешь. Так выходит.
Филарет свое просит:
— Мне ни четвертаков твоих, ни гривен не надобно, определи меня в мурье, угол дай, дай спокойно умереть. Тяжело мне без призору мотаться, свой-то угол у меня больно плох, ни пол помыть, ни печь истопить, да и постирать с меня некому.
Захар отвернул полу поддевки, вынул пятерку, сунул Филарету:
— На вот, да ступай. И больше сюда не заявляйся. Никаких у меня богаделен нет про вас. И строить не собираюсь.
Филарет не уходит. Стоит. Сердце у него от таких слов перевернулось. Никак с духом не соберется, что надо высказать.
Все пожитки при нем: в руке костыль да на груди фартук пестрый, за выслугу остался. Сапоги и шубу на сухариках успел проесть.
— Как же так.? Как остаток доживать? — было начал Филарет.
А Захарка, диви кипятком ему в лицо плеснули, вскочил, затрясся весь, при всей конторе стаскивает сюртук, себя не помнит.