«Где сейчас может быть Гретель? – раздумывала Анни, летя по льду. – В этот час ей почти всегда удавалось на несколько минут оторваться от работы… Бедная Гретель!.. Как это, должно быть, ужасно иметь помешанного отца… Сама я, наверное, до смерти боялась бы его. Такой сильный, но такой странный!»
Анни ничего не слыхала о внезапной болезни отца Гретель. Местные жители ничуть не интересовались тетушкой Бринкер и ее детьми.
Не будь Гретель гусятницей, у нее, наверное, нашлось бы немало друзей среди окрестной крестьянской молодежи. Но с тех пор как она стала пасти гусей, только одна Анни Боуман не стыдилась открыто, словом и делом, признавать себя подругой Гретель и Ханса.
Часто дети соседей высмеивали ее за то, что она водится с такими бедняками. И когда подшучивали над Хансом, она только вспыхивала или смеялась небрежно и презрительно, но, слыша, как издевались над маленькой Гретель, приходила в ярость.
– Гусятница!.. Ну и что же! – говорила она. – Не беспокойтесь, эта работа куда больше подходит любой из вас, чем Гретель. Мой отец не раз говорил прошлым летом, что ему грустно видеть, как эта ясноглазая терпеливая малютка пасет гусей. Она, во всяком случае, не обижает своих гусей, как обижал бы ты, Янзоон Кольп, и она не наступает им на лапы, как непременно делала бы ты, Кэт Воутерс.
Тут все поднимали на смех неуклюжую, вздорную Кэт. Анни же гордо отходила прочь от кучки юных сплетниц.
И сейчас, когда она быстро катила в Амстердам, ей, быть может, как раз вспомнились обидчики Гретель. Глаза ее сверкали, не предвещая ничего доброго, и она не раз вызывающе вздергивала хорошенькой головкой. Но когда эти мысли исчезали, личико ее становилось таким красивым, румяным и ласковым, что не один усталый рабочий оглядывался на нее, желая себе в дочери такую же веселую, довольную девочку.
В эту ночь в Бруке было пять радостных семей.
Мальчики вернулись здоровыми и невредимыми и нашли, что дома у них все благополучно. Даже больная дама, гостившая у соседа ван Ступеля, была вне опасности.
Но наутро! Ах как противно звонят школьные колокола – динь-дон! динь-дон! – когда чувствуешь себя таким усталым!
Людвиг был уверен, что в жизни не слышал ничего более отвратительного. Даже Питер – и тот рассердился. Карл заявил, что позор заставлять человека выходить из дому, когда кости у него готовы треснуть, а Якоб степенно сказал Бену «до свиданья», неторопливо побрел в школу, таща свою сумку с таким видом, словно она весила фунтов сто.
Глава XXXIIКризис
Пока мальчики нянчатся со своей усталостью, мы заглянем в домик Бринкеров.
Может ли быть, что Гретель и ее мать так и не пошевелились с тех пор, как мы видели их в последний раз, и что больной ни разу не перевернулся на другой бок?
Прошло четыре дня, а вид у скорбных обитателей этого дома точь-в-точь такой же, как в ту ночь. Нет, не совсем: теперь лицо у Раффа Бринкера еще бледнее; лихорадка прошла, но он по-прежнему без сознания. Тогда они были одни в этой убогой чистой комнате; теперь же вон в том углу стоят посторонние.
Доктор Букман разговаривает вполголоса с упитанным молодым человеком, а тот слушает его очень внимательно. Упитанный молодой человек – его ученик и ассистент. Ханс тоже здесь.
Он стоит у окна, почтительно ожидая, чтобы с ним заговорили.
– Видите ли, Волленховен, – сказал доктор Букман, – это ярко выраженный случай… – И он заговорил на такой диковинной смеси латинского с голландским, которую я затрудняюсь перевести.
Только увидев, что Волленховен уже смотрит на него непонимающим взглядом, ученый снизошел до более простых выражений.
– Вероятно, этот случай сходен с болезнью Рипа Дондерданка, – забормотал он вполголоса. – Тот упал с крыши ветряной мельницы Воппельплоота. После этого несчастья малый потерял умственные способности и в конце концов сделался идиотом. Он уже не вставал с постели, беспомощный, как и этот наш больной. Он так же стонал и постоянно тянулся рукой к голове. Мой ученый коллега ван Хоппем сделал операцию Дондерданку и нашел у него под черепом маленький темный мешочек – опухоль, давившую на мозг. Она-то и вызывала болезнь. Мой друг ван Хоппем удалил опухоль… Замечательная операция! Видите ли, по мнению Цельзия… – И доктор снова перешел на латынь.
– А больной остался в живых? – почтительно спросил ассистент.
Доктор Букман нахмурился:
– Не в этом дело. Кажется, умер… Но почему вы не останавливаете своего внимания на замечательных особенностях этого случая? Подумайте минутку, как… – И он глубже, чем когда-либо, погрузился в дебри латыни.
– Но, мейнхеер… – мягко настаивал ученик, знавший, что, если доктора сразу же не вытащить из его любимых глубин, он долго не поднимется на поверхность, – но, мейнхеер, сегодня вы обещали побывать в других местах: три ноги в Амстердаме – помните? – и глаз в Бруке, да еще опухоль на канале.
– Опухоль может подождать, – задумчиво проговорил доктор. – Тоже интереснейший случай… интереснейший случай! Женщина два месяца не может поднять голову… Великолепная опухоль, сударь мой!
Теперь доктор снова говорил громко. Он совсем забыл, где находится.
Волленховен сделал еще попытку:
– А этого беднягу, что лежит здесь, мейнхеер, – вы думаете, его можно спасти, да?
– Ну еще бы… конечно, – смутился доктор, внезапно заметив, что все это время говорил о посторонних предметах. – Конечно… то есть… надеюсь, что да…
– Если хоть один человек в Голландии может спасти его, мейнхеер, – негромко проговорил ассистент с неподдельной искренностью, – так это именно вы!
Лицо доктора выразило недовольство. Ласково, хоть и ворчливо, он попросил студента поменьше болтать, потом сделал знак Хансу подойти ближе.
Этот странный человек терпеть не мог говорить с женщинами, особенно на хирургические темы. «Никогда нельзя знать, – твердил он, – в какую минуту этим особам взбредет в голову взвизгнуть или упасть в обморок». Поэтому он описал болезнь Раффа Бринкера Хансу и сказал, что именно, по его мнению, надо сделать для спасения больного.
Ханс слушал внимательно, то краснея, то бледнея и бросая быстрые тревожные взгляды на кровать.
– Операция может убить отца… так вы сказали, мейнхеер? – воскликнул он наконец дрожащим голосом.
– Может, любезный. Но я твердо верю, что не убьет, а вылечит. Я объяснил бы тебе почему, но ты все равно не поймешь. Ведь все мальчишки – такие тупицы.
Ханс оторопел от этого комплимента.
– Ничего не поймешь! – повторил доктор Букман с возмущением. – Людям предлагают сделать замечательную операцию… а им все равно, сделают ее топором или еще чем-нибудь. Задают только один вопрос: «Убьет она или нет?»
– Для нас в этом вопросе всё, мейнхеер, – сказал Ханс с достоинством, и глаза его наполнились слезами.
Доктор Букман взглянул на него и внезапно смутился.
– Да, верно! Ты прав, мальчуган, а я дурак. Ты хороший малый. Никому не хочется, чтобы родного отца убили… конечно нет. Я просто дурак.
– А если болезнь продлится, он умрет, мейнхеер?
– Хм! Никакой новой болезни у него нет. Все то же самое, только положение ухудшается с каждой минутой… Давление на мозг… в ближайшем будущем доконает… – сказал доктор и щелкнул пальцами.
– Но операция может спасти его? – продолжал Ханс. – Как скоро, мейнхеер, мы узнаем об этом?
Доктор Букман начал терять терпение:
– Через день… может быть, через час. Поговори с матерью, мальчуган, и пусть она решит. Мне время дорого.
Ханс подошел к матери. Она взглянула на него, а он не смог произнести ни звука. Наконец Ханс отвел глаза и сказал твердым голосом:
– Я должен поговорить с мамой наедине.
Сметливая маленькая Гретель, на этот раз не вполне понимавшая, что происходит, бросила негодующий взгляд на брата и отошла.
– Вернись, Гретель, и сядь, – печально проговорил Ханс.
Она послушалась.
Тетушка Бринкер и Ханс стояли у окна, а доктор с ассистентом склонились над больным и разговаривали вполголоса. Встревожить его они не боялись: он был все равно что слепой и глухой. Только по его слабым жалобным стонам можно было заключить, что он еще жив. Ханс говорил с матерью серьезным тоном, вполголоса, так как не хотел, чтобы сестра слышала его слова.
Полуоткрыв сухие губы, тетушка Бринкер тянулась к сыну, испытующе глядя ему в лицо и словно ища какое-то скрытое значение в его словах. Один раз она коротко, испуганно всхлипнула (тут Гретель вскочила), потом слушала спокойно.
Когда Ханс умолк, мать обернулась, бросила долгий скорбный взгляд на мужа, который лежал бледный, без сознания, и бросилась на колени перед кроватью.
Бедная маленькая Гретель! «Что все это значит?» – недоумевала она. Девочка вопросительно взглянула на Ханса, но он стоял опустив голову, как на молитве; взглянула на доктора, но он осторожно ощупывал голову ее отца с таким видом, словно исследовал какие-то редкостные камни; взглянула на ассистента, но тот кашлянул и отвернулся; взглянула на мать… Ах! Маленькая Гретель, ты сделала самое лучшее, что могла сделать: стала рядом с матерью на колени, обвила своими теплыми детскими ручонками ее шею и заплакала.
Когда мать встала, доктор Букман, глядя на нее с беспокойством, отрывисто спросил:
– Ну, юфроу, будем оперировать?
– А ему будет больно, мейнхеер? – спросила она дрожащим голосом.
– Не знаю. Вероятно, нет. Так будем?
– Вы говорите, это может вылечить его, и… мейнхеер, вы сказали моему сыну, что… быть может… быть может… – Она была не в силах кончить фразу.
– Да, юфроу, я сказал, что пациент может умереть от операции… но будем надеяться, что этого не случится. – Он взглянул на часы; ассистент нетерпеливо отошел к окну. – Ну, юфроу, время не терпит. Да или нет?
Ханс обнял мать.
Это было не в его привычках. Он даже склонил голову на ее плечо.
– Меестер ждет ответа, – прошептал он.
Тетушка Бринкер долго была главой семьи во всех отношениях. Не раз она бывала очень строга с Хансом, направляла его твердой рукой и радовалась своей материнской власти. Теперь же она так ослабела, сделалась такой беспомощной… Хорошо было чувствовать себя в крепких объятиях сына. Казалось, сила исходит даже от прикосновения его белокурых волос.