себя очень невежливо.
(Втайне она думала, что лишь очень немногие женщины могут похвалиться такой прелестной дочуркой.)
– Вовсе нет, – засмеялся Питер, – она сделала как раз то, что следовало: побежала домой со своими вполне заслуженными сокровищами… Да и кто поступил бы иначе на её месте?.. Ну, не будем задерживать вас, Ханс, – продолжал он, поворачиваясь к Хансу, но тот, в волнении следя за отцом, как будто забыл о гостях.
Между тем Рафф, погружённый в раздумье, твердил шёпотом:
– Томас Хигс, Томас Хигс… Да, это самое имя и фамилия. Эх, если б мне вспомнить и название места!
Футляр для коньков был обтянут красным сафьяном и украшен серебром. И он был так красив, что, если бы фея дунула на его крошечный ключик или сам Дед Мороз разрисовал его чудесными узорами, он и то не стал бы лучше. Сверкающими буквами на крышке было написано: «Самой резвой». Внутри футляр был выложен бархатом, а в одном углу на нём были вытиснены фамилия и адрес фабриканта.
Гретель поблагодарила Питера со свойственной ей простотой. Очень довольная и смущённая, не зная, что ей ещё сделать, она взяла футляр и стала внимательно осматривать его со всех сторон.
– Его сделал мейнхеер Бирмингем, – сказала она немного погодя, краснея и держа футляр перед глазами.
– Бирмингем! – подхватил Ламберт ван Моунен. – Да это название одного города в Англии. Дай-ка взглянуть… Ха-ха-ха! – засмеялся он, поворачивая открытый футляр к свету. – Немудрено, что ты так подумала, но ты кое в чём ошиблась. Футляр был сделан в Бирмингеме, а фамилия фабриканта вытиснена маленькими буквами. Хм! Они такие мелкие, что я ничего не могу разобрать.
– Дай я попробую, – сказал Питер, заглядывая через его плечо. – Эх ты, да ведь они видны совершенно отчётливо! Видишь заглавные буквы: «Т» и «X»… Вот «Т»…
– Прекрасно! – воскликнул Ламберт смеясь. – Мы тебя слушаем. «Т» и «X», а дальше что?
– «Т… X… Т… X…» А! Томас Хигс – теперь всё ясно, – ответил Питер, очень довольный, что сумел наконец разобрать это имя, но сразу же спохватился, что он и Ламберт ведут себя довольно бесцеремонно, и повернулся к Хансу.
И тут Питер изменился в лице. «Что с ними случилось, с этими людьми?» – с некоторым испугом подумал он. Рафф и Ханс вскочили с места и смотрели на него вне себя от радости и удивления. Гретель, казалось, сошла с ума. Тётушка Бринкер металась по комнате с незажжённой свечой в руках и кричала:
– Ханс, Ханс! Где твоя шапка? Ох, меестер! Ох, меестер!
– Бирмингем! Хигс! – воскликнул Ханс. – Вы сказали – Хигс! Мы его нашли! Сейчас побегу!
– Видите ли, молодые люди… – тараторила тётушка Бринкер, еле переводя дух и хватая с кровати шапку Ханса. – Видите ли, мы знаем его… он наш… нет, не наш… я хочу сказать… Ой, Ханс, беги в Амстердам сию же минуту!
– Спокойной ночи… – взволнованно пробормотал Ханс, сияя от радости, – спокойной ночи… Извините меня, я должен бежать… Бирмингем… Хигс… Хигс… Бирмингем… – И, выхватив шапку у матери, а коньки у Гретель, выбежал из домика.
Что ещё могли подумать мальчики, как не то, что вся семья Бринкеров внезапно помешалась!
Они смущённо попрощались и собрались уходить. Но Рафф остановил их:
– Этот Томас Хигс, молодые люди, это… один… одно лицо…
– А! – воскликнул Питер, убеждённый, что Рафф – самый сумасшедший из всех.
– Да… одно лицо… один… хм!.. один знакомый. Мы думали, он умер. Надеюсь, это тот самый человек. Это в Англии – так вы сказали?
– Да, тут написано «Бирмингем», – ответил Питер. – Очевидно, это тот Бирмингем, что в Англии.
– Я знаю этого человека, – неожиданно проговорил Бен, обращаясь к Ламберту. – От его фабрики до нашего дома и четырёх миль не будет. Странный человек… всё молчит, как устрица, совсем не похож на англичанина. Я не раз видел его. Серьёзный такой, с очень красивыми глазами. Как-то раз он ко дню рождения Дженни сделал по моему заказу превосходный футляр для письменных принадлежностей. Он вырабатывает бумажники, футляры для подзорных труб и всякого рода изделия из кожи.
Бен говорил по-английски, поэтому ван Моунен перевёл его слова для сведения всех заинтересованных лиц, отметив про себя, что ни Рафф, ни его вроу, видимо, отнюдь не чувствовали себя несчастными, хотя Рафф весь дрожал, а глаза у тётушки Бринкер были полны слёз.
Можете представить, как внимательно, от слова до слова, выслушал доктор всю историю, когда поздно вечером приехал вместе с Хансом в его дом.
– Молодые люди ушли уже давно, – сказала тётушка Бринкер, – но, если поторопиться, их нетрудно будет отыскать, когда они вернутся с лекции.
– Это верно, – проговорил Рафф, кивнув, – вроу всегда попадает в самую точку. Хорошо бы, мейнхеер, повидать молодого англичанина раньше, чем он позабудет о Томасе Хигсе. Это имя, видите ли, легко ускользает из памяти… Невозможно удержать его ни на минуту. Откуда ни возьмись, оно вдруг налетело на меня и ударило, как копёр сваю, а мой парень записал его. Да, мейнхеер, я бы на вашем месте поспешил потолковать с англичанином: он много раз видел вашего сына. Подумать только!
Тётушка Бринкер подхватила его слова:
– Вы легко узнаете мальчика, мейнхеер, – он в одной компании с Питером ван Хольпом, а волосы у него вьются, как у иностранцев. И вы послушали бы, как он говорит: так-то громко да быстро, и всё по-английски! Но для вашей чести это не помеха.
Доктор взял шляпу и собрался уходить. Лицо его сияло. Он пробормотал, что «это, конечно, в духе моего сорванца – принять дурацкое английское имя», потом назвал Ханса «сын мой», чем донельзя осчастливил юношу, и выбежал из дома с живостью, отнюдь не подобающей такому знаменитому доктору.
Недовольный кучер утешился, высказав по дороге домой, в Амстердам, всё, что у него было на душе. Доктор сидел в углу кареты и не мог услышать ни слова, поэтому кучеру теперь выпал очень удобный случай обругать людей, которые ни капельки не считаются ни с кем и вечно требуют лошадей по десяти раз за ночь.
Глава XLVIТаинственное исчезновение Томаса Хигса
Фабрика Хигса служила источником наслаждения для бирмингамских сплетниц. Здание её было невелико, но достаточно обширно, чтобы вмещать тайну. Никто не знал, кто её владелец и откуда он приехал. На вид он был джентльмен, это бесспорно (хотя все знали, что он вышел из подмастерьев), и он орудовал пером, как учитель чистописания.
Лет десять назад восемнадцатилетний юноша внезапно появился в городе, добросовестно изучил своё ремесло и завоевал доверие хозяина. Вскоре после того, как он кончил учение, его приняли в компаньоны, и, наконец, когда старик Уиллет умер, молодой человек взял дело в свои руки. Вот всё, что о нём было известно.
Некоторые обыватели частенько отмечали, что он не очень-то разговорчив. Но другие утверждали, что он, когда хочет, говорит прекрасно, хотя с произношением у него что-то не совсем ладно.
Все считали его человеком, любящим порядок; вот жаль только, что он завёл себе около фабрики какой-то отвратительный пруд со стоячей зелёной водой. Такой мелкий, что в нём и угрю не скрыться, – настоящее малярийное гнездо.
Его национальность оставалась неразрешимой загадкой. Судя по его имени и фамилии, отец его был англичанин, но откуда же родом была его мать? Будь она американкой, у него непременно были бы широкие скулы и красноватая кожа. Будь она немкой, он знал бы немецкий язык, а ведь эсквайр Смит утверждал, что Хигс немецкого языка не знает. Будь она француженкой (что вполне возможно, раз он завёл себе лягушачий пруд), это сказалось бы в его речи.
Нет, не иначе как он голландец. И вот что самое странное: когда заговоришь о Голландии, он настораживает уши, но, когда начнёшь расспрашивать его об этой стране, выходит, что он ровно ничего не знает о ней.
Так или иначе, но раз он никогда не получает писем от родственников своей матери из Голландии и раз ни один человек не видел старика Хигса, значит, его семья не из очень-то важных. Сам Томас Хигс, надо полагать, птица невысокого полёта, хоть он и пытается задирать нос, и «уж кто-кто, а мы, – говорили сплетницы, – вовсе не собираемся забивать себе голову мыслями об этом человеке». Именно поэтому Томас Хигс и его дела служили неиссякаемой темой всех пересудов.
Итак, можно представить себе, в какое смятение пришли все обыватели, когда как-то раз «один человек, который был при этом и всё знает в точности», сообщил, что мальчик-почтальон нынче утром передал Хигсу письмо – на вид из-за границы, а Хигс «побелел, как стена, побежал на свою фабрику, поговорил минутку с одним из старших рабочих и, ни с кем не простившись, исчез со своими пожитками в мгновение ока. Да, сударыня!».
Его квартирная хозяйка, миссис Скраббс, была глубоко огорчена. Славная женщина прямо задыхалась, когда рассказывала о том, что он съехал с квартиры вот так вдруг, не предупредив её хотя бы за день, чего вправе ожидать всякая женщина, не допускающая, чтобы её попирали ногами (хотя с нею этого, благодарение Богу, никогда не случалось); «да, именно, и, раз уж вы сами так говорите, не худо бы ему предупредить за неделю». А он не сказал даже: «Спасибо, миссис Скраббс, за все ваши прежние услуги», которые она оказывала ему постоянно, хоть и не ей бы об этом говорить, да она и не из тех, кто ежеминутно гонится за благодарностью… Возмутительно!.. Впрочем, надо признать, мистер Хигс уплатил ей всё до последнего фартинга! И у неё даже слёзы выступили на глаза, когда она увидела, что его дорогие сапоги валяются в углу комнаты не надетыми на колодки – ведь одно это показывает, как он был расстроен: у него они всегда стояли прямо, как солдаты, – хоть их и не стоило брать с собой, так как на них два раза набивали подмётки.
Выслушав эту речь, мисс Скрампкинз, задушевная подруга миссис Скраббс, побежала домой, чтобы раззвонить о событии. И, так как со Скрампкинзами были знакомы все и каждый, блестящая паутина новостей быстро оплела улицу из конца в конец.