Серебряные коньки — страница 7 из 48

– Позволь мне остаться дома с тобой, мама, – сказала Гретель, подняв глаза, блестевшие сквозь слёзы. – Вафлю мне купит Ханс.

– Как хочешь, дочка… И вот что, Ханс: подожди минутку. Ещё три ряда – и я закончу своё вязанье, а ты получишь пару самых лучших чулок на свете, хотя пряжа чуть-чуть грубовата, и продашь их чулочнику на улице Хейрен-грахт. Выручишь три четверти гульдена, если хорошенько поторгуешься. В такой мороз и впрямь есть хочется: купи четыре вафли. Так и быть, отпразднуем день святого Николааса.

Гретель захлопала в ладоши:

– До чего же здорово! Анни Боуман рассказывала мне, как будут пировать в богатых домах нынче вечером. Но нам тоже будет весело! Ханс купит себе красивые новые коньки… и вафель покушаем. Вот счастье-то! Смотри не раскроши их, Ханс! Хорошенько заверни да поосторожней засунь под куртку, а куртку застегни.

– Конечно, – отозвался Ханс, принимая от сознания собственной значительности чрезвычайно суровый вид.

– Ах, мама! – вскричала Гретель в бурном восторге. – Скоро тебе придётся возиться с отцом, а сейчас ты только вяжешь. Так расскажи нам всё-всё про святого Николааса!

Тётушка Бринкер рассмеялась, увидев, что Ханс повесил на место шапку и приготовился слушать.

– Ни к чему, ребята, – сказала она, – ведь я вам много раз о нём рассказывала.

– Расскажи опять! Ох, пожалуйста, расскажи опять! – воскликнула Гретель, усевшись на чудесную деревянную скамеечку, которую Ханс смастерил для матери в день её рождения.

Ханс тоже был не прочь послушать рассказ, но не хотел казаться ребячливым и потому стоял у камина, с небрежным видом размахивая своими старыми коньками.

– Ну что ж, дети, слушайте, но больше никогда не будем так вот зря тратить время среди бела дня. Подними свой клубок, Гретель, и вяжи носок, пока я буду рассказывать. Как говорится: «Уши навостри, а сложа руки не сиди»… Святой Николаас, надо вам знать, замечательный святой! Он печётся о благе моряков, но больше всего он любит мальчиков и девочек. Так вот, однажды, когда он ещё жил на земле, один азиатский купец послал своих трёх сыновей в большой город – Афины – учиться.

– А что, Афины в Голландии, мама? – спросила Гретель.

– Не знаю, дочка. Наверное, так.

– Нет, мама, – почтительно возразил Ханс. – Афины в Греции. Мы проходили это на уроках географии.

– Пускай, – согласилась мать. – Не всё ли равно? Может быть, Греция принадлежит нашему королю, почём знать? Так или иначе, этот богатый купец послал своих мальчиков в Афины. По дороге они решили заночевать в захолустной гостинице, а потом снова отправиться в путь. Ну вот, одеты они были очень хорошо… может быть, в бархат и шёлк, а кушаки у них были набиты деньгами… Что же сделал злой хозяин гостиницы? Он задумал убить мальчиков да забрать себе их деньги и хорошее платье. И вот в эту ночь, когда все на свете спали, он встал и убил всех троих.

Гретель стиснула руки и вздрогнула, а Ханс постарался принять такой вид, будто слушать про убийства и грабежи для него привычное дело.

– И это было ещё не самое худшее, – продолжала тётушка Бринкер, старательно считая петли. – Да, это было ещё не самое худшее. Злодей хозяин разрезал тела мальчиков на маленькие кусочки и бросил их в огромную кадку с рассолом, чтобы продать затем под видом солонины.

– Ой! – воскликнула Гретель, поражённая ужасом, хотя она не раз слышала эту историю.

Ханс сохранял невозмутимое спокойствие, словно бы думал, что в подобных случаях самое лучшее – это именно засолить убитых.

– Да, он их засолил, и казалось, что мальчикам пришёл конец. Но нет! В ту ночь святому Николаасу было чудесное виде́ние: он увидел, как хозяин гостиницы режет на куски сыновей купца. Спешить ему, конечно, было незачем – ведь он был святой; утром он пошёл в гостиницу и обвинил хозяина в убийстве. Тогда злой хозяин признался во всём и упал на колени, моля о прощении. Он так раскаивался, что даже попросил святого воскресить мальчиков.

– И святой воскресил их? – спросила Гретель в радостном волнении, хотя отлично знала, каков будет ответ.

– Конечно. Солёные куски вмиг срослись, и мальчики выскочили из кадки с рассолом целые и невредимые. Они упали к ногам святого Николааса, и он благословил их и… Ох! Господи помилуй, Ханс, если ты не уйдёшь сию минуту, ты не успеешь вернуться дотемна!

Тётушка Бринкер с трудом перевела дух и совсем расстроилась. Ведь не было ещё случая, чтобы её дети когда-нибудь просидели вот так целый час при дневном свете, ничего не делая. Стремясь наверстать потерянное время, она заметалась по комнате, спеша изо всех сил. Она швырнула брусок торфа в огонь, сдула невидимую пыль со стола и вручила Хансу довязанные чулки – всё это в одно мгновение.

– Ну же, Ханс, – сказала она мальчику, когда он замешкался в дверях, – почему ты не торопишься, милый?

Ханс поцеловал мать в полную щёку, все ещё румяную и свежую, несмотря на все горести.

– Моя мама лучше всех на свете, и я очень рад, что у меня будут коньки, но… – и, застёгивая свою куртку, он бросил взволнованный взгляд на больного отца, скорчившегося у очага, – если бы я на свои деньги мог привезти из Амстердама меестера[14], чтобы он посмотрел отца… может быть, он помог бы…

– Меестер не придёт, Ханс, даже предложи ты ему вдвое больше. А и придёт – всё равно не поможет. Ах, сколько гульденов я когда-то истратила на лечение, но милый, добрый отец так и не пришёл в себя! Божья воля! Иди, Ханс, и купи коньки.

Ханс ушёл с тяжёлым сердцем, но так как сердце это было молодо, то уже спустя пять минут он стал насвистывать какую-то песенку. Мать сказала ему «милый», и этого было достаточно, чтобы превратить для него пасмурный день в солнечный. Голландцы, говоря друг с другом, обычно не употребляют ласковых обращений, как, например, французы или немцы. Но тётушка Бринкер в девичьи свои годы жила в Гейдельберге (где делала вышивки для одного семейства) и услышанные там ласковые слова привезла сюда, в свою сдержанную семью; эти слова она произносила только в порыве горячей любви и нежности.

Поэтому её фраза: «Почему ты не торопишься, милый?» – снова и снова звучала в ушах Ханса под аккомпанемент его свиста, и мальчику казалось, что в пути его ждёт удача.

Глава VIIХанс добивается своего

До Брука – этой деревни с тихими, безукоризненно чистыми улицами, замёрзшими ручьями, жёлтыми кирпичными мостовыми и весёлыми деревянными домиками – было уже рукой подать. Чистота и парадность сразу бросались в глаза; что же касается её жителей, можно было подумать, что они или спят, или умерли.

Ни один след не осквернял посыпанных песком тротуаров, украшенных затейливыми узорами из голышей и морских раковин. Все ставни были закрыты так плотно, словно воздух и солнечный свет считались здесь ядом, а массивные парадные двери открывались не иначе как по случаю свадьбы, крестин или похорон.

Облака табачного дыма спокойно плавали по скрытым от посторонних глаз комнатам, и даже дети, которые могли бы оживить улицы, или готовили уроки в укромных уголках, или катались на коньках по соседнему каналу. Кое-где в садах стояли павлины и волки, не из плоти и крови, конечно, – это были подстриженные в виде животных буковые деревья, и они, казалось, сторожили усадьбы, зеленея от ярости. Бойкие механические игрушки – утки, женщины и спортсмены – лежали спрятанные в летних домиках, ожидая весны, когда их заведут и они поспорят в живости со своими владельцами, а блестящие черепичные крыши, выложенные мозаикой дворы и отполированные украшения домов, сверкая, посылали безмолвный привет небу, не омрачённому ни пылинкой.

Ханс подбрасывал на ладони свои серебряные квартье и смотрел на деревню, раздумывая, правда ли, будто некоторые обитатели Брука, как он не раз слышал, так богаты, что даже кухонная посуда у них из чистого золота. Он видел на рынке сладкие сырки, которые продавала мевроу ван Стооп, и знал, что эта высокомерная особа наживает на них много блестящих серебряных гульденов. Но неужто, думал он, сливки у неё отстаиваются в золотых кринках? Неужто она собирает их золотой шумовкой? Неужто у её коров, когда они стоят в зимних хлевах, хвосты действительно подвязаны лентами?

Так он размышлял, обратившись лицом к Амстердаму, который располагался в пяти милях, на той стороне замёрзшего Ая[15]. На канале лёд был отличный, но деревянные коньки Ханса, словно в предчувствии скорого расставания с хозяином, жалобно скрипели, пока он подвигался вперёд, то скользя, то шаркая ногами.

И вдруг, пересекая Ай, Ханс увидел скользившего ему навстречу знаменитого доктора Букмана, самого известного в Голландии врача-хирурга. Ханс никогда не встречался с ним, но видел его гравированные портреты в витринах многих амстердамских лавок. Такое лицо не забудешь. Доктор, тощий и длинный (хоть он и был чистокровный голландец), со строгими голубыми глазами, поджатыми губами, словно говорившими: «Улыбки запрещены», казался не слишком весёлым и общительным и вообще не таким человеком, с которым хорошо воспитанный юноша решился бы заговорить без особо важной причины.



Но Ханса побуждал к этому голос, которому он обычно не повиновался, – его собственная совесть.

«Вот идёт лучший в мире врач, – шептал голос. – Сам Бог послал его. Ты не имеешь права покупать коньки, если на эти деньги можешь пригласить такого знаменитого доктора, чтобы он помог твоему отцу!»

Деревянные коньки торжествующе скрипнули. Сотни чудесных стальных лезвий сверкнули в воображении Ханса и исчезли. Ему почудилось, что деньги жгут ему пальцы. Старый доктор казался чрезвычайно мрачным и неприступным. У Ханса комок подступил к горлу, но всё же у него хватило голоса, чтобы, поравнявшись с доктором, крикнуть:

– Мейнхеер Букман!

Великий человек остановился и, выпятив тонкую нижнюю губу, оглянулся, хмуря брови.

Но Ханс твёрдо решил добиться своего.