Серебряный голубь — страница 49 из 62

Он входит в избу: в избе храп, да сап, да тяжелый угарный запах: на столе – жестяной опрокинутый ковш; на столе на полу пролитое вино, будто крови пятна.

Равномерно тикают часики.

Угрозы

После долгого исчезновенья нищий Абрам, уходивший куда-то, с утра, наконец, заходил под окнами хат; он распевал псалмы глухим басом, посохом отбивая дробь: сухо беззвучные молньи блистали с оловянного его голубка: белая, войлочная поганка то здесь, а то там – за яйцом, за краюхой, копейкой – протягивалась в окно; из окна протягивалась рука то с яйцом, то с краюхой, с копейкой – для умилостивления ради; но хриплый нищенский басок-голосок вовсе не умилостивлялся: он становился суше, грознее; так же грозил неизвестными бедами нищего голос, как и бедами угрожал сухой августа день: в сухом августа дне Абрам отбивал посохом дробь, и в окно протягивалась поганка, и беззвучная молнья блистала с оловянного голубка.

Было всего три нищих в целебеевской округе: Прокл, Демьян да Абрам, четвертый же по прозванью «бездна» редко показывался в наших местах; Прокл был пьянчужка с добродушной улыбкой, Демьян воровал кур, четвертый же нищий по прозванью «бездна» был припадочный.

Как бы то ни было, нищих ублажали и принимали; нищие были свои люди: и Абрам, обходя хаты, требовал положенного себе; и протягивались руки с ломтями, копейками, яйцами, и весьма распухал нищенский мешок.

Вот появился Абрам у двери лавочки, своей постукивая дубинкой, и уже не псалом он запел, а старинную песню:

Братия, вонмите,

Все друзья мои,

Внятно преклоните

Ушеса свои.

Братия, явите

Милости свои,

Себя не соблазните,

Зря грехи мои.

Но приятное это, тихой угрозой прикрытое пение, произвело суматоху; выскочил лавочник Иван Степанов, из лавки с очками на носу, припадая на подбитую ногу, и поднес фигу под самый Абрамов нос.

– Я те подам, дармоед, стервец, сектанская собака, погоди, погоди ужо до вас доберутся!

А уж из лавки выходит урядник и гымкает себе в нос.

Абрам поклонился и тихо пошел по дороге к Гуголеву.

____________________

Над гуголевским окном вяло висли красные листья блекнущего винограда; Катя стояла у открытого окна, положив руки на плечи бабке; бабка наматывала шерсть; Павел Павлович, барон, стоя над старой, с почтительной снисходительностью на пальцах держал шерстяные нитки.

Вдруг под окном раздалась песнь:

Рай пресветлый на востоке,

Вечной радости страна

Незамечена в пороке,

Девам будешь отдана.

Лучше царских там палаты,

Вертограды и сады,

Терема, чертоги златы,

В садах дивные плоды.

Под окном стоял нищий Абрам, отбивая посохом дробь и в окно протягивая поганку; оловянная молнья сухо блистала с беззвучного голубка; уже серебряная монета скатилась в поганку, а еще он продолжал:

Плавно катятся там реки,

Чище слез водна струя, –

Там вселишися навеки,

Дочь любимая моя…

Все погаснут в душе страсти,

Там лишь радость да покой…

– А-аа!… – раздалось рыдание Кати; она упала в кресло, закрыв пальчиками лицо…

– Пошел прочь, негодяй! – ударила бабка тяжелою тростью; но Абрам уже скрылся в окне; поднялась суматоха…

В глубоком безмолвии раскуривая цигарку, Абрам сидит под образами в красном углу; перед ним же столяр на колченогих таскается ногах – из угла да в угол, колупая палец; крепкая злоба глядит из его бесноватых глаз; жалуются друг другу:

– А с лавочника содрать бы шкуренку да присыпать бы сольцею: подлая бестия; все-то выслеживат!…

– Ну, да ждет его наказанье!…

– Все ли готово?…

– Все: и сухая солома, и пакля, и керосин: полно ему палить окрестность, – сам развеется пеплом!

– А назначен ли кто для запала?…

– А никто не назначен – вот тоже… Попалю его взором.

Молчание.

– Вот тоже парнишка: не ндравитца мне парнишка; как бы не убаялся деланья?

– А вы делали?

– Делали.

– Али у вас там что не так?

– Так-то оно так: да мало – боится парнишка деланья. Силы в иём мало; делали мы; оно, положим, дите от молений телесное образовалось; да некрепкое дите – рассеиватца паром, боле часу не держитца; а все от парнишкиной слабости… А я ли силушки не накачивал на иево! Матренка ли иево не… А все же молодчик боится…

– Ты бы ему сказал, – и Абрам зашептал столяру.

– Куда там: испугатца – еще сбежит.

– А коли сбежит?

– Так поймаю…

– А коли вовсе?…

– Пропащее это дело: сбежать ему ноне нельзя никак.

– А коли все-таки?…

– А-а-а… я-я-я… – стал заикаться столяр, – тта-а-а-а-гда… – и крепкими глазами своими указал на нож.

– Ха-ха! стало быть, не уйдет?…

– Уйти-то ему некуда от меня; уйдет – перережу глотку.

Молчание____________________

____________________

В тот день как раз в поповском смородиннике затарарыкала гитара: струна заливалась на все село; выпивались рюмки, проливались попадьихины слезы, заливалась гитара так лихо, так гладко: поп же Вукол делал крепость из стульев и потом, вооружившись кочергой, брал эту крепость с дьячком; как на грех, в крепости очутился попенок: поп попенка – в полон; да вмешалась тут осерчавшая попадьиха; и ее гитара так-таки заходила на поповской спине: бац-бац-бац; гитара – в осколки; а в кустах – хихикали; поп же от попадьихи – спасаться в колодезь; ухватился за веревку, ноги расставил к колодезным доскам, да на самое дно колодца и съехал; сидит там по колено в воде, глядит над собой в голубой неба вырез; видит он, что убивается там попадья: «горемычная», попа упрашивает слезно подняться обратно; а поп сидит по колено в воде да на все приставанья – «не хочу, да не хочу: здесь мне прохладно». Хотели уж лезть за попом; да, наконец, набравшись великодушия, дал поп согласие добрым людям на изъятие его из колодезного отверстия; опустили веревку с нацепленным ведерцом, да и вытащили попа; в ведерцо ногами уперся, сам весь закоченел, с ряски льется вода – точно мокрая курица… Нехорошо посмеялись парни, нехорошо посмеялась учительша издали. День выдался грозный: уже за деревьями тарабарил с деревьями гром; и деревья глухо отшептывались; там же, где пыльная убегала в Лихов дорога, отчаянно на село помахивала руками та темная, годами село дозиравшая издали фигурка, и сухие потоки пыли вставали, неслись на село и лизали прохожим ноги, в небо кидались, там желтыми облаками клубились; и само грозное солнце, красное из-под пыли, сулило долгую засуху изнемогавшим от жара обитателям нашего села.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЧЕТВЕРТЫЙ

Речи вечерние

Красное, злое солнце пятиперстным венцом лучей кидалось на Целебеево из-за крон желтого леса; сверху была нежная неба голубизна; и казалось, что то холодные стекла; на закате стояли тучи, как тяжелые золотые льды; там вспыхивала зарница; весь тот блеск уставился в маленькое оконце столяровской избы.

У окна были Петр да Матрена.

– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?

– Молчи: вот он сам.

Так сказала Матрена, высовываясь из окна; высунулся и Петр: меж кусточков и кочек, покрытых красными кусками зари, как ковровыми платами, медленно приближался столяр, поплевывая семечками; на нем были надеты новые сапоги; красная рубаха, как кровь, алела среди кустов, а на плечо был накинут зипун; за столяром же шел гость: это был бескровный мещанин с тусклыми глазами и толстыми губами, вокруг которых топорщились жесткие, бесцветные волоса; весь он был дохлый, но держался с достоинством.

– Кто это будет, Матрена?

– A Бог его знает: нешто я знаю!…

А гость уже стоял у порога избы; «четвертый», – со страхом подумал Петр (это он себе отвечал на одну свою мысль); и он уже чувствовал, как слабеют его силы, и как тает его решимость противиться наваждению всех этих последних дней; «четвертый!» – подумал он, и уже слабел явно: так крепкий прозрачный лед истаивает на солнце, поставленный на припек июльским деньком…

– Ставь самовар, Матрена: дорогого гостя встречай… Вот тоже.

И гость вошел, достойно перекрестясь на иконы, и потом, ткнув пальцем в сторону Дарьяльского, соизволил заметить:

– А он, стало, тот самый, который, сказывал ты, Митрий Мироныч: ейный, стало быть, претмет?…

– Он самый, – засуетился, заерзал столяр вокруг дорогого гостя, поглядывая на Дарьяльского и делая знаки, чтобы тот не перечил.

Солнце уже опустилось за желтые кроны леса: пятиперстный венец царственно возносился в нежную неба голубизну; вечер был багряный, порфирородный.

– Десь… – процедил гость, играя медной цепочкой, и потом уселся без зова в красный от зари угол избы.

– Здравствуйте! – наконец, сказал Петр, подавая руку дохлому мещанину…

– Здравствуй, здравствуй, – снисходительно сунул два пальца ему мещанин. – А я тебя знаю… Духовным занимаешься ты делом…

– Заниматся помаленечку, – вставил столяр, и на его лице набежали приниженные морщинки в то время, как половина лица, обращенная к Петру, грозила бедой.

– Занимайся-ка, братец мой, делом духовным; это, знаешь ли ты, хорошо: заниматься духовным делом; я вот тоже занимаюсь этим делом – стараюсь малую толику…

– А вы кто такой сами будете? – не удержался Дарьяльский…

– А я буду тем самым медником: Сухоруковым; ты, конечно, слыхал обо мне: Сухоруковых знают все: и в Чмари, и Козликах, и в Петушках.

Петр вспомнил вывеску, что на Лиховской площади, где жирными было выведено буквами «Сухорукое».

Между тем, подан был самовар, бублики, сахар и с гостем уселся столяр чайничать, а тот, откусывая кусочек колотого сахарку, чванно дул в кипяток толстыми губами; странно было одно: не вздували огня; так и сидели в густом красном сумраке упадающего на село вечера.

– Важные, паря, дела для нас Сидор Семеныч обделыват – вот тоже, – подмигнул столяр Петру; и еще прибавил: –