Серебряный век: невыдуманные истории — страница 14 из 37

Как же состоялось мое знакомство с Хлебниковым?

Мой близкий друг Николай Бальмонт (сын поэта), с которым мы встречались ежедневно, пришел как-то таким взволнованным, что я сразу понял, что произошло нечто неожиданное.

– Ты знаешь, – начал он, едва переводя дыхание, – Хлебников хочет с тобой познакомиться. Он просил Левушку Бруни[9] устроить встречу с тобой. Левушка очень просит тебя прийти сегодня вечером. Посторонних не будет.

– Семейка чья? – спросил я, зная любовь Никса (так я называл моего друга) к вечерам в семейном кругу Исаковых (Исаков – отчим Левушки).

Никс засмеялся:

– Да, что-то в этом роде, но ты знаешь, как я ценю Хлебникова, и мне хочется…

– Но ведь я его тоже ценю, – перебил я Никса.

– Я знаю, но я хочу, чтобы ты его увидел воочию. Он какой-то такой особенный человек. Он напоминает мне йога. Его нельзя не полюбить.

И вот вечером мы с Никсом на Васильевском острове, в здании Академии художеств, в которой ее сотрудник Исаков занимал казенную квартиру.

Мы входим в комнату. В глубоком вольтеровском кресле сидит Хлебников. В первую секунду он показался мне каменным изваянием, до того был неподвижен и спокоен. Но вот он оживает, подымается с уже успевшей впитаться в него петербургской учтивостью. Я молниеносно вспомнил слова Никса: необыкновенный человек. Да, он был необыкновенным. Это бросалось в глаза с первого взгляда. Спокойствие, внутренняя сосредоточенность. Весь внутри себя – огромный внутренний мир, кипящий и клокочущий, но скрытый для подавляющего большинства людей, понятный немногим. А внешне – высоковатый, чуть сутулый, застенчивый.

Поздоровались молча. Общепринятые в таком случае слова не срывались с губ. Больше того, они показались бы жалкими побрякушками, скорее даже кощунством, чем смешными. Еще не видя Хлебникова, я таким и представлял его – загадочным, окутанным пеленой молчания. Встреча с ним не была похожа ни на одну из прочих. Обычно, когда впервые знакомятся, каждый невольно старается показать себя с лучшей стороны, то есть понравиться тому, кто ему самому нравится или чьи стихи близки по духу. Здесь не было ничего подобного. Никто из нас не пытался сказать что-нибудь, для собеседника приятное, не мобилизовал своего остроумия и не заводил общепринятые в таких случаях разговоры о стихах, музыке, картинах молодых художников. Я чувствовал радость, что наконец увидел того, кого заочно любил, но в то же время не мог избавиться от какой-то связанности и даже смущения. Сознаюсь, что в ту пору я любил шутливые и полушутливые разговоры, был до некоторой степени заражен манерой модного в ту пору острословия и не избавился еще от легкомыслия, свойственного молодости. Все серьезное и волнующее душу я тогда предпочитал отдавать стихам, а посторонним, как и многие другие молодые поэты, старался казаться еще легкомысленнее, чем был на самом деле. При встрече с Хлебниковым у меня было такое впечатление, как будто я студент, а он – профессор. И как всякий студент, которому льстит внимание профессора, был польщен, что Хлебников выразил желание со мной познакомиться.

Часто бывает, что встречи, при которых произносятся какие-нибудь обычные слова, запоминают гораздо легче, чем тогда, когда разговор происходит при помощи взглядов, скупых улыбок и невидимых антенн. Я хорошо помню первые слова, сказанные мне при встрече Вячеславом Ивановым, Александром Блоком, Сергеем Есениным. Но почему-то слов Хлебникова не помню; это, очевидно, потому, что, быть может, никаких слов и не было произнесено. Это лишний раз доказывает, что Хлебников являлся человеком необычным, иного склада, чем все другие. Он, не раскрывая себя сразу, напоминал неразряженную «лейденскую банку». Но я сразу уловил, что его молчание было благожелательным, да и настоящего молчания, в сущности, не было. Был разговор – но не салонный, а как бы полумистический, то плавно качающий свои волны, то отрывистый, то замедленный. Несколько слов о математике, будущем Востока и Запада. О книгах, вернисажах, музыке не было сказано ни слова. Таким образом, мы говорили ощущениями непроизнесенных, но горячо пульсирующих слов.

Никс Бальмонт настороженно наблюдал за нами. Он очень любил Хлебникова, и ему хотелось, чтобы я полюбил его так же горячо. Как чуткий музыкант, он почувствовал, что встретились мы с Хлебниковым не напрасно, что в темноте полумолчания зажжен яркий фонарь взаимопонимания. Лева Бруни тоже был доволен нами. Он все время улыбался своею мягкой улыбкой, от которой исходила какая-то особенная теплота. Потом мы пили чай. В столовой Хлебников держался не как гость, а как странник, спустившийся из далеких миров на нашу грешную планету. И было как-то странно наблюдать, как он сосредоточенно размешивал серебряной ложечкой давно уже растворившийся сахар.

Мы вышли вместе с Никсом Бальмонтом поздно ночью на заснеженную набережную Васильевского острова, молча перешли через Дворцовый мост. Хлебникова с нами не было, но казалось, что он шагает с нами, немного сутулый, молчаливый и загадочный.


После этого я продолжал встречаться с Хлебниковым и в присутствии Никса Бальмонта, и без него. Я жил как бы раздвоенной жизнью. Одна – выступления на шумных вечерах и диспутах, частые встречи за кулисами с Анной Ахматовой, Осипом Мандельштамом, Георгием Ивановым, Георгием Адамовичем; ночные вечера в литературном кабачке «Бродячая собака», в котором выступали, кроме упомянутых поэтов, Владимир Маяковский, Михаил Кузмин, Владимир Нарбут и многие другие. Часто заглядывал туда и знатнейший в то время художник Судейкин, причудливо и красочно разрисовавший стены кабачка. Вторая жизнь – у себя в маленькой комнатушке на Большой Архиерейской улице Петроградской стороны, со стенами, бурно протестующими против этой «позолоченной суеты сует». И встречи с Хлебниковым, которые еще более углубляли мое внутреннее возмущение самим собой, продолжающим вертеться, как белка в колесе, в заколдованном круге богемы и пьющим ее сладкий яд.

Хлебников иногда смотрел на меня своими грустными, все понимающими глазами, но я чувствовал, что нас крепко связывают нити его собственных стихов и моих тощих книжечек «Самосожжение». Иногда он мне излагал, но не плавно и внятно, а как-то отрывисто и полунамеками, свою теорию чисел, изложенную им впоследствии в брошюре: «Время – мера мира». Когда он говорил, его оригинальная теория звучала очень убедительно. Это было своего рода пророчество, предсказание будущих событий при помощи языка цифр.

Велимир Хлебников был горячо убежден в неуязвимости своей теории. В отличие от других «пророков», которые покоряют слушателей своей экзальтацией и ораторским талантом, Хлебников был спокоен и даже косноязычен, но силу своего убеждения он передавал иным способом, точно зафиксировать который невозможно. И здесь он был своеобразен, и здесь он был человеком иного плана, чем все остальные. Значительно позднее, после выхода в свет его брошюры «Время – мера мира», я показал его труд одному талантливому математику, который сказал мне, что теория Хлебникова, его попытки предсказать будущие события путем «жонглирования цифрами», так выразился он, с точки зрения математики не выдерживают критики. Я ничего не понимаю в этой науке, но все же уверен, что Хлебников не стал бы заниматься мистификацией. Возможно, в будущем будет найден ключ, при помощи которого можно будет расшифровать его теорию. Ведь часто бывает: то, что кажется нам сегодня непонятным, завтра или много лет спустя становится ясным.


Тишина Петербурга 1913 года длилась недолго. Ее сменила буря войны, а затем буря революции.

В марте 1918 года молодое советское правительство во главе с Лениным переехало в Москву, которая была объявлена столицей нашего государства. И Петроград вошел в организованную в это же время «северную коммуну». А. В. Луначарский по решению правительства оставался в Петрограде, а я был назначен его секретарем-корреспондентом.

В сентябре 1918 года А. В. Луначарский направил меня в Астрахань на открытие народного университета. В Астрахани поэт Сергей Буданцев, бывший офицер Красной армии, сказал мне, что в городе находится Велимир Хлебников. Я узнал его адрес и зашел к нему. Он только что приехал к своим родным, жившим постоянно здесь. Для Хлебникова мое появление было неожиданным. Он был изумлен и обрадован, но опять-таки по-своему. Не было ни всплескивания рук, ни обычных объятий. Он только крепко пожал мою руку и усадил за большой обеденный стол, на котором в беспорядке были разбросаны арбузные корки и крошки хлеба. Среди них сиротливо стоял стакан с недопитым чаем. Хлебников нисколько не был смущен, что я «застал его врасплох среди хаоса, царившего на столе». Он спокойно познакомил меня со своим отцом, также нимало не смущенным отсутствием порядка и обилием неубранных арбузных корок. Он совсем не был похож на провинциального чиновника. Большой лоб, умные вдумчивые глаза с явно выраженным благородством, соединенным с уверенностью в себе и в то же время, если можно так выразиться, с классической скромностью. Сестра Велимира метнулась с чисто женским смущением навести хотя бы приблизительный порядок, но Велимир посмотрел на нее, как бы говоря – не беспокойся, это свой человек, он не осудит тебя, – и она успокоилась. Все осталось на своих местах, и если бы арбузные корки могли что-нибудь чувствовать, то они, вероятно, были бы очень обрадованы, что их не будут тревожить. Столовая в квартире Хлебниковых стоит перед моими глазами и сейчас, спустя почти полвека, сверкая своими красками, как бы покрытыми слоем густой, но каким-то чудом прозрачной пыли.

Я рассказывал Хлебникову, по какому поводу приехал в Астрахань. Он оживился и начал меня расспрашивать о наших общих друзьях, петроградских и московских, сказал, что приехал сюда из Москвы почти случайно, не имея определенной цели… Что в Астрахани он познакомился с Буданцевым – сотрудником газеты «Красный воин», который привлек его к работе в этой газете. Мы решили навестить его сейчас же и пошли в редакцию.