Серебряный век: невыдуманные истории — страница 15 из 37

Буданцев встретил нас приветливо и тут же пригласил на вечерний спектакль в театр, в котором шла пьеса, имеющая отношение к Красной армии…


После открытия народного университета я мог отправиться в Москву, но мой спутник Н. Н. Подъяпольский сказал: «Москва не убежит. Было бы преступлением не воспользоваться случаем и не осмотреть дельту Волги». И со свойственной ему энергией выхлопотал у местной администрации трехдневную поездку в дельту реки, причем нам отведен был в наше полное распоряжение маленький пароходик.

Буданцев не мог отлучиться из города, и мы поехали втроем – Хлебников, Подъяпольский и я. В моей памяти эта поездка в дельту Волги с Хлебниковым сохранилась как сказочное путешествие вне времени и пространства. По-настоящему меня сможет понять только тот, кому когда-нибудь довелось побывать в этих изумительных местах.

Мы бродили дни и ночи по палубе, всматриваясь в бесконечную гладь безмятежно покоившихся неподвижных вод и в «леса камышей», очарованные безмолвием и отрешенностью от всего мира. Не верилось, что где-то совсем рядом с нами кипят человеческие страсти и льется кровь. Мы чувствовали себя солдатами действующей армии, каким-то чудом получившими трехдневный отпуск без всякого ранения. Над нами плыли облака, ежеминутно меняя свои очертания, тая и возникая вновь, как бы воссоздавая тени каких-то неведомых материков, некогда бывших в действительности. Это медленное движение нашей палубы – самого пароходика мы не замечали – было как бы предтечей молниеносного движения самолета «Ту-104», которое воспринимается нашими органами чувств как стояние на одном месте. Нам казалось, что остановились не только мы, что весь мир остановился, как бы в раздумье над своей дальнейшей судьбой. Хлебников говорил, как всегда, отрывисто и полунамеками, о том, что его больше всего тогда волновало. О своих предчувствиях и о будущих отношениях Востока и Запада. В эту минуту он казался мне не «председателем Земного шара», а верховным судьей, призванным решить спор между двумя цивилизациями мира. В связи с этим он варьировал свою любимую теорию чисел, знакомую мне еще со времен встреч на берегах Невы, той Невы, которая казалась нам теперь призрачной и почти потусторонней. Мог ли я подумать тогда, что через полгода, то есть в марте 1919 года, уезжая в новую командировку из Москвы, я передам ему второй ключ от моей квартиры в Трехпрудном переулке, куда во время моего отсутствия он мог бы приходить как к себе домой, чтобы писать стихи и обдумывать новые теории мироздания? Мог ли я подумать тогда, что наше прощание в Москве будет прощанием навеки?

Но вот путешествие закончено. Мы снова в Астрахани. Нам стало грустно, как бывает грустно детям, когда кончается сказка, которую они слушали затаив дыхание. При прощании Хлебников сорвал один из бесчисленных лотосов, окружавших нас, и молча протянул мне, и опять-таки протянул не так, как это сделали бы другие, а по-своему, с какой-то трогательною неуклюжестью. «Это… это… от дельты Волги», – тихо-тихо, почти шепотом промолвил он.

Я долго хранил этот лотос, но в бесконечных моих странствиях по свету не сумел его уберечь. Где-то в глубине души я даже радуюсь, что если я не сумел сохранить этот лотос, то сохранил, по крайней мере, «кусочек детства», который многие теряют уже в отрочестве.

Велимир, Велимир, да будет память о тебе священна! Пусть белый парус, несущий по волнам времени твое имя, заменит мне подаренный тобою лотос.

О Владимире Маяковском

В 1913 году тихая патриархальная Москва была взволнована приездом находившегося в зените славы поэта Константина Бальмонта. В «Обществе свободной эстетики» готовилось торжественное чествование.

И вот на этот вечер, ставший как бы выставкой самых известных писателей и художников Москвы, явились два никому не ведомых студента, не знакомые друг с другом. Один из них был студент Училища живописи, ваяния и зодчества Владимир Маяковский, другой – автор этих воспоминаний, студент Московского университета.

Явились они на вечер с противоположными целями. Маяковский – чтобы произнести гневную речь против юбиляра, которого он считал отжившим и устаревшим, и против всех, кто собрался его чествовать, то есть против всей аудитории. Я, завороженный поэзией Бальмонта, пришел выразить поэту свое восхищение в стихах, напоминавших оду. Маяковский явился в сопровождении нескольких своих молодых единомышленников.

Из глубины зала время от времени слышались их иронические возгласы, особенно резкие, когда их выкрикивал сам Маяковский. Я с трепетом прочел свою оду и передал ее дрожащими руками Бальмонту. В этот момент Маяковский громко захохотал.

После чествования Маяковский произнес свою гневную речь, разумеется, с места, а не с трибуны. Он сам «дал себе слово» и, надо отдать ему справедливость, говорил ярко и страстно. Оба молодых поэта достигли своей цели. Маяковский получил большое удовольствие, что выразил свой протест и отчитал юбиляра, я же получил в награду за свою оду милостивую улыбку Бальмонта.

Писатели и художники слушали речь Маяковского, снисходительно улыбаясь и, вероятно, вспоминая свою юность. Но несколько снобов квалифицировали выступление Маяковского как «злостное нарушение порядка в приличном обществе». Однако до «скандала» дело не дошло: публика сочла выступление Маяковского вполне парламентарным, ибо в нем не было «недопустимых слов». И главное, сам Бальмонт, по-видимому, не обиделся. Он был на вершине славы и мог благодушествовать.

Маяковский произвел на меня большое впечатление. Его дерзость я воспринял как естественное бунтарство против чуждых ему эстетических взглядов. Его бурный протест был глубоко искренним, а искренность всегда подкупает, особенно молодежь. Если на этом вечере мы не были с ним союзниками, то в союзе была наша молодость. Да и сама наружность Маяковского не могла не вызывать симпатии. Мне, как и многим молодым поэтам того времени, казалось, что поэт должен быть именно таким, каким был Маяковский: высоким, красивым, смелым.

В 1913 году мы только увидели друг друга. Позже, в Петербурге, познакомились, так как вращались в одном кругу. Мы никогда не сходились с ним так близко, как это было у меня с Есениным и Мандельштамом, но стихи Маяковского я полюбил с того дня, когда их услышал впервые. Я всегда был против сопоставлений имен. Мне казалось, что бессмысленно сравнивать стихи разных поэтов, ибо каждый поэт – отдельная, особая планета и потому несравнимая. Но читателей интересуют не рассуждения о поэтах, а факты, то есть встречи, впечатления, беседы.

Первое наше общение началось с полушутливого столкновения. Это было зимой 1913 года в Петербурге, в литературном кабачке «Бродячая собака». Там обычно собирались поэты, артисты и художники. Из поэтов особенно часто бывали М. Кузмин, О. Мандельштам, Анна Ахматова, Георгий Адамович и Георгий Иванов. Так как артисты, занятые в театре, не имели возможности приезжать рано, то кабачок открывался в 11 часов вечера. Расходиться начинали в 5–6 часов утра. Стены «Бродячей собаки» были расписаны художником Судейкиным.

Как-то раз после моего выступления, когда я прочел строки:

На станциях выхожу из вагона

И лорнирую неизвестную местность,

И со мною всегдашняя бонна —

Будущая известность, —

Маяковский поднялся с места и прочел экспромт:

Кружева и остатки грима

Будут смыты потоком ливней,

А известность проходит мимо,

Потому что я только Ивнев.

Война с Германией разделила петербургских поэтов на две группы, занимавшие противоположные позиции. Одни стали ура-патриотами, славя войну до победного конца и тем самым поддерживая царский режим, другие резко критиковали империалистическую войну. Как известно, Маяковский стал революционером еще задолго до победы революции.


В 1915 году имя Маяковского стало широко популярно. Круг его почитателей увеличился. Помню, как одна из самых пламенных поклонниц его таланта, художница Любавина, устроила в своей студии большой вечер в честь Маяковского, на котором поэт должен был читать свои новые стихи. Любавина пригласила всех, кто любил и ценил творчество Маяковского. Стало известно, что на этом вечере будет присутствовать Алексей Максимович Горький. В ту пору Горький был единственным из знаменитых писателей, отнесшимся к Маяковскому с большим вниманием. И вот вечер состоялся. Я присутствовал на нем и был свидетелем необычайного происшествия, ошеломившего всех. Надо напомнить, что Маяковский уже с первых шагов своей литературной деятельности поразил знатоков поэзии не только своим мощным, своеобразным талантом, но и мастерским чтением. Кроме того, он обладал врожденным остроумием, а его умение молниеносно парировать наскоки противников на диспутах восхищало одинаково как его друзей, так и недругов. Поэтому то, что произошло с ним на вечере у Любавиной, вызвало всеобщее изумление. Сначала все шло гладко… Приглашенные оживленно беседовали в ожидании выступления поэта. Молодежь почтительно наблюдала за Маяковским, расхаживающим саженными шагами по студии. Когда все были в сборе, из передней послышалось покашливание Алексея Максимовича. Он вошел в затихшую комнату, высокий, немного сутулый, привыкший к любопытным взглядам и все же как будто чуть-чуть стесняющийся. Можно было начинать, и Любавина пригласила Маяковского к столу, на котором стоял графин с водой. Маяковский подошел к столу. Лицо его было бледнее обыкновенного. Наступила тишина. Маяковский приступил к чтению. Но более четырех строк ему не удалось прочесть. С ним что-то случилось. Он прервал чтение. Все это было так не похоже на Маяковского, что все как бы застыли от удивления. Маяковский тряхнул головой и попытался продолжить чтение. Еще несколько строк – и снова молчание.

– Володя, что с вами? – испуганно спросила Любавина.

Вместо ответа он залпом выпил стакан воды, а через несколько секунд резким движением отодвинул стакан, который, натолкнувшись на графин, жалобно зазвенел. Студия затаила дыхание, как бы прислушиваясь к звону стекла. Маяковский махнул рукой и произнес сдавленным голосом: