но крупным шрифтом. Буржуазные газеты перепечатали это сообщение с соответствующими комментариями, вроде таких – «Луначарский протестует против варварского разрушения храма Василия Блаженного и колокольни Ивана Великого». К вечеру все выяснилось. Никаких разрушений памятников старины не было. Утку пустили буржуазные газеты, но так как заявление Луначарского об отставке было опубликовано и в советских газетах, то слухам поверили.
На другой день стало известно, что Луначарский взял свое заявление обратно.
В Анатолии Васильевиче была какая-то особенная душевная теплота. Мне кажется, что он, как никто, понимал все человеческие достоинства и слабости. Схематизм был чужд ему. Этим объясняется его огромный успех на всех выступлениях – и перед народом, и перед «избранной публикой». Безграничная любовь к человеку и уверенность в победе были так ярко выражены в его речах, что всегда встречали самые шумные и искренние одобрения.
Нельзя не упомянуть и о его тонком остроумии, и умении парировать даже самые неожиданные возражения оппонентов.
Сейчас, вспоминая первые дни и месяцы работы с Луначарским, отказываешься понимать, как он успевал решать одновременно столько срочных дел, возникавших иной раз совершенно неожиданно. Я часто беседовал с Анатолием Васильевичем о мерах, которые надо предпринять, чтобы отколоть от огромной массы интеллигенции наибольшее количество людей для сотрудничества с новой властью. В то время у меня никакого политического опыта не было, и я руководствовался эмоциональными порывами. Меня искренне удивляло, как мог Мережковский, который в своих статьях призывал бури и молнии на царскую власть, вдруг теперь, когда народ взял власть в свои руки, бешено нападать на советский строй и вместе с Зинаидой Гиппиус и Философовым обливать его грязью. Луначарский улыбался, не коря меня за наивность, и терпеливо поучал, что от этой части интеллигенции, революционной на словах, большевики никогда не ожидали ничего, кроме враждебных действий. Но когда я предложил организовать митинг под лозунгом «Интеллигенция и советская власть», он меня горячо поддержал. Желание скорей осуществить свою идею было настолько сильным, что я воспользовался предложением какого-то администратора, который и взялся устроить этот вечер-митинг в Доме армии и флота на Литейном проспекте. Луначарский сказал, что этот митинг может принести большую пользу, если наряду с ораторами-большевиками будут выступать и представители лучшей части интеллигенции. Я принял это к сведению и тут же начал подготовку.
Согласие выступить на митинге дали: Коллонтай, Спиридонова, художник Петров-Водкин, поэты Александр Блок и Сергей Есенин и режиссер Всеволод Мейерхольд. Вскоре огромные афиши появились на заборах и стенах домов Петрограда. Это было в конце декабря 1917 года.
В день митинга поднялась невероятная вьюга. Кроме того, по каким-то причинам как раз в этот день не работали трамваи. Администратор позаботился только о помещении и афишах, а свое обещание прислать машины не выполнил.
Я тщетно прождал транспорта до девяти часов вечера и решил идти пешком от Лахтинской улицы, где я жил, до Литейного проспекта. Расстояние немалое, да еще вьюга. Пришел в Дом армии и флота в половине одиннадцатого, как раз в тот момент, когда Луначарский закончил свое выступление. После его доклада слово было предоставлено мне. Я напомнил аудитории, что совсем недавно было семилетие со дня смерти Льва Толстого. И когда поделился мыслью, что если бы Толстой дожил до великих дней Октября, то остался бы с нами, а не с врагами революции, – зал загремел. Большая часть аудитории начала бурно аплодировать, меньшая – бешено свистеть. Председателем был рабочий. Он долго не мог успокоить людей, пока снова не выступил Луначарский. В короткой речи он высказал взгляд на расслоение интеллигенции, лучшая часть которой по логике вещей не может не стать на сторону советской власти.
Чем больше интеллигенции переходило на сторону новой власти, тем больше бесновалась буржуазная пресса. Не было дня, чтобы она не пускала каких-нибудь диких слухов о «большевистском варварстве», «большевистской жестокости» и т. п. Нас эти нападки только смешили. Однажды Анатолий Васильевич показал мне со смехом журнал «Сатирикон», в котором были изображены две дамы в модных платьях. Под рисунком стихи:
Как не тужить, все изменилось ныне,
Попробуй-ка, читатель, угадай,
Которая из них великая княгиня,
Которая – товарищ Коллонтай.
– Далось же им изящество Александры Михайловны! Они думают, что если она большевичка, то должна непременно быть в потрепанном костюме и в очках.
После падения правительства Керенского многие молодые офицеры и юнкера были арестованы и находились в заключении в Кронштадте до разбора их дела. И вот в буржуазных газетах появились статьи и заметки о том, что большевики плохо обращаются с «пленными», приводились всякие страшные подробности. Анатолий Васильевич был крайне возмущен, он не мог выносить, когда газеты извращали факты и чернили советскую власть. Прочтя какой-то особенно возмутивший его фельетон, он сказал мне:
– Товарищ Ивнев, как вы отнесетесь к тому, чтобы поехать в Кронштадт?
Я согласился. У меня хранится до сих пор любопытный документ, по которому я мог ознакомиться лично с положением заключенных. На другой день, узнав, что я собираюсь ехать в Кронштадт, ко мне обратился представитель партии христианских социалистов Миронов. Я подумал, что это будет даже лучше, чем ехать одному, и, согласовав вопрос с Луначарским, предложил Миронову ехать со мной. Мы получили общий пропуск и выехали на катере в Кронштадт, где и ознакомились с положением заключенных, большей частью молодых офицеров и юнкеров – из тех, в которых Временное правительство пыталось найти для себя опору. Оказалось, что никто их не мучил, не терзал, как об этом вопила буржуазная печать.
Утром следующего дня, вернувшись в Петроград, я проинформировал Луначарского о результатах поездки.
– Я так и знал, – сказал Анатолий Васильевич, – что все эти обвинения окажутся гнусной клеветой. Теперь вам надо вовсю использовать эту поездку, выступать на митингах, писать, чтобы рассеять отвратительный туман, который напускают кадеты и меньшевики.
Начало нового, 1918 года было таким же напряженным, как и предыдущий год. Хотя враги Советов не успокаивались и не ослабляли своей пропаганды, а наоборот, все больше и больше ее развивали, они уже чувствовали, что советскую власть не сокрушить газетными воплями, популярность советского правительства росла все больше и больше. Луначарский внимательно следил за прессой. Он хорошо понимал, какое громадное значение для советской власти имеет сближение ее с интеллигенцией.
Я с восхищением наблюдал, как он живо и страстно реагировал на любое проявление прямого и искреннего сочувствия советской власти со стороны видных деятелей науки и искусства. Его по-настоящему радовала позиция Блока, не побоявшегося порвать со своими еще недавними соратниками – Федором Сологубом, Зинаидой Гиппиус, Дмитрием Мережковским и многими другими; Анатолий Васильевич бывал доволен пополнением армии сочувствующих хотя бы одним новым «солдатом». Вскоре после митинга «Интеллигенция и советская власть» в печати появилось (6 февраля 1918 года) письмо известного ученого профессора К. Тимирязева студентам рабфака имени Карла Маркса.
Первый вопрос, который мне задал Луначарский, когда я приехал к нему утром, был:
– Вы читали письмо профессора Тимирязева?
Я ответил, что письмо видел, но не успел его прочесть.
– А мне еще недавно говорили некоторые меньшевики-интернационалисты, что к нам примыкает безусая молодежь, не разбирающаяся в политике. А вот что говорит восьмидесятилетний ученый. – И он прочел подчеркнутые им строки из письма: – «Наука получит прочную, верную опору, когда ее судьба будет в руках самых просвещенных народов, а не царей и пресмыкающихся перед ними холопов, хотя бы они величали себя министрами просвещения, академиками, профессорами».
– Воображаю, какой вой поднимет «День»[12] или «Воля народа»[13], – сказал я.
Анатолий Васильевич улыбнулся:
– А помните, у Некрасова:
Мы слышим звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья…
Вскоре после этого Луначарский обратил мое внимание на заметку в газете «Правда» от 21 (8) февраля 1918 года и сказал:
– Я бы назвал это ушатом холодной воды на головы наших клеветников и недоброжелателей.
Привожу выдержку из этой заметки. В заметке шла речь о том, что, «согласно декрету о государственном издательстве, принятому ЦИК Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов 29 декабря 1917 года, государственная комиссия по народному просвещению постановила монополизировать на 5 лет и издать сочинения следующих русских беллетристов…» Среди них были – А. И. Герцен, Д. В. Григорович, А. С. Грибоедов, И. А. Гончаров, Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский, Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев и многие другие.
Не найдя в этом списке Лескова, я спросил Луначарского:
– Это случайный пропуск или умышленный?
Луначарский ответил:
– Конечно, Лесков – первоклассный писатель, но в данный момент мы хотим дать народу в первую очередь классиков, которые созвучны нам в том или ином отношении. А с Лесковым русская передовая мысль все время была «на ножах».
– Но ведь и «Бесы» Достоевского тоже многие считали антиреволюционным произведением!
Анатолий Васильевич улыбнулся и сказал:
– Все это сложнее, чем кажется вам. Однако вернемся к этому разговору позже. А сейчас займемся нашими делами.
20 (7) февраля 1918 года, почти через три месяца после того как Луначарский молча выслушал мою пьесу «Большая Медведица», не сказав о ней ни единого слова, я узнал наконец его мнение.