Серебряный век: невыдуманные истории — страница 23 из 37

перед ним. Со своего места я наблюдал, как Анатолий Васильевич читает мою записку. Вот он сложил ее и положил в карманчик жилета. Никто из членов коллегии ничего не заметил, но от меня все же не укрылось, что Анатолий Васильевич побледнел. Мне казалось, что он прервет заседание, но он довел его до конца, сейчас же подошел ко мне и пригласил в свой кабинет. В первый раз за все время нашей работы закрыл дверь на ключ, поднял трубку телефона и соединился с Кремлем.

– Да, – сказал он. – К сожалению, это правда. Эсеры еще на съезде, ратифицировавшем Брестский мир, говорили, что не признают этого решения и будут действовать по-своему. Страшно подумать, что может произойти. – Нарком положил трубку на рычаг и повернулся ко мне: – Товарищ Ивнев, я сейчас поеду в Кремль. Прием, конечно, отменяется. Вы извинитесь за меня перед посетителями.

Провожая Анатолия Васильевича, я спросил, можно ли объяснить истинную причину отмены.

– Ну конечно, можно. Об этом знают все. – И добавил: – А вы правильно сделали, что на коллегии никому, кроме меня, не сообщили. Какие только слухи сейчас не распространяются!

На другой день газеты были полны описанием убийства, совершенного среди белого дня.

Несколько месяцев спустя Луначарский командировал меня в Астрахань, назначив своим представителем на открытии в этом городе первого народного университета. После возвращения я получил новое назначение – заведующий бюро по организации агитпоезда имени А. В. Луначарского. Нам было выделено особое помещение – особняк на Пречистенке. В марте 1919 года Анатолий Васильевич в связи с делами бюро командировал меня на Украину – в Харьков и Киев. Красная армия заняла Крым, была образована Крымская республика, и он продлил мою командировку, направив в ее столицу – Симферополь. Там разыгрались события, из-за которых Крым оказался отрезанным от советской России. Всеволод Эмильевич Мейерхольд, находившийся тогда в Новороссийске, помог мне эвакуироваться в Грузию, где в ту пору у власти стояли меньшевики. Вступив в контакт с находившимся в подполье Кавказским краевым комитетом партии большевиков, я прочитал ряд лекций, за что был выслан из Грузии и смог вернуться в Москву через Владикавказ только в конце ноября 1920 года. Вернемся, однако, к воспоминаниям об Анатолии Васильевиче Луначарском.


Кто был в Москве зимой 1920/21 года, не может забыть сугробы, в которых утопал город, гололедицу, безлюдные по вечерам улицы, забитые досками витрины пустовавших магазинов, трубы «буржуек», торчавшие почти изо всех окон, как ржавые флаги, неустройство, голод и холод.

На другой день после моего приезда в Москву я зашел к Луначарскому. Он уже жил в Кремле, окончательно переселясь из Петрограда. Анатолий Васильевич встретил меня приветливо и рассказал, что обо мне ходили разные слухи: одни говорили, я расстрелян белыми, другие – что нахожусь в заточении в Метехском замке, в который меньшевики бросали своих противников. Потом он спросил, где я хочу сейчас работать. Я ответил иносказательно, что если педагог окажется в доме, в котором погасло электричество, а он случайно умеет с ним обращаться, то, исправив повреждение, он продолжит педагогическую работу, а не станет электромонтером. Анатолий Васильевич внимательно выслушал меня и сказал, улыбаясь:

– Насколько я вас понял, вы хотите вернуться к литературе?

Я ответил, что он сделал правильный вывод.

В декабре 1919 года мы с Есениным решили устроить большой литературный вечер под девизом «Россия в грозе и буре», и я пришел к Анатолию Васильевичу с готовой программой. Ему понравилась наша идея, и он дал свое согласие произнести на вечере вступительное слово.

Вскоре я и молодой поэт Матвей Ройзман решили издать «Автографы» живших тогда в Москве писателей. Я попросил Анатолия Васильевича дать свой автограф. Он, не откладывая дела в долгий ящик, сейчас же написал четверостишие.

Память у Анатолия Васильевича была хорошая. Как-то я зашел к нему в Кремль без всякого дела. После беседы, касавшейся тогдашней литературы, он вынул из шкафа только что вышедшую его драму «Оливер Кромвель» и подарил мне с такой характерной для него надписью: «Тов. Ивневу, сотруднику в тяжелые дни и поэту». Четыре года прошло после тех тяжелых дней, но он не забыл этого.

В начале февраля 1921 года мы с Есениным решили совершить небольшую поездку в Европу. Я рассказал о нашем плане Анатолию Васильевичу, причем я его ни о чем не просил. Он тут же написал записку в Наркоминдел Карахану, прося оформить нашу поездку за границу. Но 25 февраля в Грузии было свергнуто меньшевистское правительство и установлена советская власть. Мне захотелось поехать в Тифлис, и наша поездка не состоялась. В Грузии я пробыл около года и в августе 1922-го вернулся в Москву. Снова возобновились мои встречи с Луначарским. К тому времени столица резко изменилась. Магазины открылись, улицы стали нарядными. Появилось много ресторанов и кафе. То, что грезилось голодным москвичам – хлеб, молоко, масло, ветчина, – выставлено было на витринах.

Чуть ли не в первый день моего возвращения в столицу, еще не успев побывать у Луначарского, я встретил его в бывшем Елисеевском магазине на Тверской улице. В фетровой шляпе, модном пальто нараспашку, из-под которого виднелся коричневый пиджак, он показался в первую минуту каким-то иным. Прежними оставались умные добрые глаза и блестевшее при электрическом свете пенсне. Его, конечно, узнали. Публика деликатно наблюдала за ним, веселые румяные продавцы суетились за прилавком. Я испытывал какое-то странное ощущение радости и грусти. Радости, что «тяжелые дни» далеко позади, а грусти, что я уже не увижу на нем привычной старенькой тужурки с карманами, набитыми памятными заметками. Я понимал, что нелепо с моей стороны придавать этому значение, но разве мы можем руководить своими чувствами и впечатлениями! Я его не видел целый год, и мне страшно хотелось подойти и поздороваться, но я сдержал порыв – будет что-то смешное в этой встрече перед прилавком, ломившимся от изобилия. И не подошел. На другой день, встав пораньше, чтобы застать его дома, пошел к нему в Кремль. Он встретил меня неизменно приветливо, расспрашивал о жизни в Грузии, о моих планах на будущее. Мягко улыбаясь, поинтересовался:

– По линии службы вы на прежних позициях?

Я ответил, что на прежних. (О том, что видел его вчера, конечно, не сказал.)

А теперь, когда пишу эти строки, испытываю боль, что не был с ним всегда. Мне кажется, что если бы я только мог знать, что он уйдет от нас так рано, я бы его никогда не оставил.

В 1925 году я поехал в Германию, а после возвращения отправился в большое путешествие по Дальнему Востоку, Камчатке и Японии. Потом поехал на Кавказ. И в 1933 году до меня дошла грустная весть, что Анатолий Васильевич скончался во Франции.

Передо мной снова и снова встает образ незабываемого Анатолия Васильевича, веселого, жизнерадостного, живущего в сердцах людей, знавших его близко…

Воспоминания о Всеволоде Мейерхольде

…На моих глазах умирал царь, самый жестокий из всех русских царей, а я умирал от восторга. Это было в 1903 году, в Тифлисе. Мне едва исполнилось двенадцать лет. Затаив дыхание, я следил за последними минутами жизни Ивана Грозного, который восстал из гроба как бы только для того, чтобы умереть еще раз на сцене переполненного театра «Артистического общества». Это был настоящий Иван Грозный, это была настоящая смерть, это было настоящее чудо.

Так казалось мне тогда. А на самом деле я впервые увидел изумительного актера Всеволода Эмильевича Мейерхольда, перевоплотившегося в Ивана Грозного. Я, конечно, не мог запомнить все детали игры Мейерхольда и оценить их «по-взрослому», не говоря уже о том, что не смог бы не только тогда, но даже и теперь проанализировать его игру, как это делают опытные театральные критики, но, судя по тому, как ярко и выпукло запомнилась мне сцена смерти Ивана Грозного, становится очевидно, что игра Мейерхольда была потрясающей. Мне и сейчас кажется, что я видел его игру сегодня или вчера, а не семьдесят лет тому назад.

Мейерхольд в тот памятный для многих тифлисцев день максимально, если можно так выразиться, перевоплотился в царя Ивана со всеми его противоречивыми чувствами, горькой скорбью последних минут жизни, глубоким разочарованием в верности и преданности своего любимого царедворца Бориса, отчаянием от политических неудач, уязвленной гордыней и сознанием своего бессилия восстановить былое величие. Сколько было злобного ехидства в его словах, обращенных к Борису Годунову:

Ты видел чародеев?

Каков их был ответ? Зачем молчишь ты?

Что ж ты не говоришь?

………………………………

Что ты так смотришь на меня? Как смеешь

Ты так смотреть!

И когда на эти дышащие угрозой слова последовал ответ Годунова, своим ледяным спокойствием оттенявший неслыханную дерзость: «Кириллин день еще не миновал», подтекстом которых была твердая уверенность в неминуемой смерти царя именно в этот день, до 12 часов ночи или, в крайнем случае, ровно в 12, Иван Грозный, потрясенный дерзким вызовом своего «верноподданного», не мог вымолвить ни одного слова. Разгневанный, задыхающийся от возмущения царь роняет свой скипетр. Глаза его делаются страшными от бессилия, более страшными, чем в минуты неудержимого гнева. Еще несколько секунд невероятного напряжения, еще несколько конвульсий – и в мертвой тишине затаившего дыхание театра раздается последний вздох владыки, убитого не пулей, а словами. Царь Иван Грозный умирает.

Этой ролью Мейерхольд как бы перевернул страницу истории русского театра. Трудно себе представить, что творилось в театре после окончания спектакля. Театральный Тифлис, который не так легко поддавался воодушевлению, так как был издавна избалован частыми гастролями блестящих актеров, стоя аплодировал Мейерхольду. Я тогда не делал никаких выводов из этих оваций, так как сам был в полузабытьи от восторга, но теперь я делаю вывод, что изумительная игра Мейерхольда потрясла не только еще не оперившегося юнца, но и маститых критиков и искушенных в театральном искусстве зрителей.