Не помню точно, в какое время, очевидно, в период, когда жил в наемных комнатах, он ожидал от горжилуправления обещанной ему квартиры. Утомленный вечными скитаниями, он был похож на ребенка, который ждет обещанного подарка. Бюрократический механизм работал медленно, и это приводило его в страшное возбуждение. Когда в ответ на посещение управления или на телефонный звонок ему пообещали что-то реальное и даже назвали определенный срок, он встретил меня радостно взволнованным.
– Ну вот, наконец я могу вас обрадовать. Через две недели мы вздохнем с Наденькой свободнее. У нас будет своя квартира. А сейчас она приготовит чудесный плов, у нас много риса. Все идет хорошо. И вообще мы многого недооцениваем: так привыкли, что государство предоставляет нам совершенно бесплатно жилище, за которое за границей платят большие деньги, что не замечаем этого и требуем все больше и больше благ. Теперь я прочту вам мои стихи:
От легкой жизни мы сошли с ума:
С утра вино, а вечером похмелье.
Как удержать напрасное веселье,
Румянец твой, о нежная чума!
В пожатье рук мучительный обряд,
На улицах ночные поцелуи,
Когда речные тяжелеют струи
И фонари, как факелы, горят.
Мы смерти ждем, как сказочного волка,
Но я боюсь, что раньше всех умрет
Тот, у кого тревожно-красный рот
И на глаза спадающая челка.
Осипу Мандельштаму я посвятил свой сонет «Белая ночь»:
Боюсь смотреть в окно. Дрожу как в лихорадке.
Сквозь ткань тяжелую мне виден блеск лучей,
Такой пронзительный, как хмарь больных ночей…
И я лежу, томлюсь, прижавшися к кроватке.
Минуты яростны, мучительны, некратки.
А бледно-желтый свет, как отблеск от свечей,
Плывет и давит мозг… Сомкнуть не даст очей.
Беру из ящика бесцветные облатки.
И, будто сквозь туман, далекий, прошлый сон…
Луга зеленые напевных колоколен.
И чей-то милый зов, и чей-то тихий стон.
И взгляд очей моих молитвенно безволен…
Но ночь прошла уже. Я снова пробужден.
А может быть, все сон, а я тоскою болен?
В тот вечер я прочитал его Осипу Эмильевичу. И долго еще звучали наши стихи, единственным слушателем которых была его Наденька. Это был один из лучших наших вечеров.
Через две недели прихожу к Мандельштаму и нахожу его расстроенным.
– Вы понимаете, что они творят с нами! Я только что вернулся оттуда. Вместо реальных ключей от квартиры получил тысячу словесных обещаний. Теперь они не называют даже срока. Это не только безобразие, это – издевательство! Я не могу так жить! Я напишу в Моссовет. Я не могу довольствоваться только небом, мне надо, чтобы над моей головой была крыша.
Я не знал, что ответить и как утешить его. Слов не было, но если бы они даже и нашлись, это вряд ли могло смягчить его гнев. Одна Наденька умела его успокаивать, и она это сделала. Судьба играла им, как кошка играет мышью, редко доставляя дни полного покоя и удовлетворенности, когда он мог не думать о куске хлеба. Нужда, по выражению Бориса Пастернака, протягивала пять пальцев костлявых рук к самым глазам, и когда ему удавалось хоть немного отодвинуть эти пальцы, он бывал доволен, не мечтая о том, чтобы отодвинуть их окончательно. Это сравнение я применил к Мандельштаму, но образность его принадлежит Борису Пастернаку, когда он объяснял мне свое собственное материальное положение, осложненное тем, что, несмотря на большие гонорары, получаемые от театров за шедшие в тот период пьесы Шекспира, которые он переводил, ему приходилось содержать большую часть многочисленной родни.
Рассказывают, будто Мандельштам, находясь в бедственном положении, пришел однажды в Литфонд и начал выспрашивать у директора этого учреждения, какую сумму обычно ассигнуют на похороны писателя. Директор, чуя неладное, начал отшучиваться и наконец спросил Осипа Эмильевича, почему его это так интересует.
– Это же не секрет, – настаивал поэт, – назовите мне только сумму.
– Ну, раз вы так просите, – сдался наконец директор, – извольте… – И назвал сумму.
Тогда Мандельштам якобы сказал:
– Тогда я вам пишу расписку, что в случае моей смерти не буду требовать денег, а эту сумму вы выдайте мне сейчас.
Может быть, Осип Эмильевич этого и не говорил, но это так похоже на него, что можно верить.
У него не было ни мелких радостей, ни мелких бед. Ему предназначено было иное: высокое блаженство творчества и бездонная трагедия жизни. В нем была какая-то сверхъестественная чистота души и подсознательное стремление принести себя в жертву. Это неумолимо толкало его к трагическому концу.
Внешне Мандельштам мог казаться иногда неопрятным. Его жена и верный спутник жизни Наденька, как вслед за ним называли ее друзья Осипа Эмильевича, тщательно осматривала его костюм перед выходом из дома, вытряхивала пылинки табака из карманов, поправляла сползавший набок галстук; иногда обнаруживала крошки хлеба, прилипшие к жилету. Но несмотря на это, он производил впечатление большей чистоплотности, чем все эти разутюженные и вылощенные крахмальные молодые люди и поэты, наводнявшие петербургские салоны.
В годы Гражданской войны в Киеве, в вестибюле гостиницы «Континенталь», ко мне подошел Осип Мандельштам. В руках у него газета. Он жует бутерброд и радостно сообщает последнюю новость:
– Наши войска отвоевывают Крым. Дорога на курорты открыта. Идемте в кафе, обсудим поездку.
Зал переполнен. Кое-как устраиваемся на краю стола. Молодой человек, узнавший Мандельштама, шепчет что-то девушке, и они торопятся закончить свой завтрак, чтобы уступить нам место.
– В Крыму теперь хорошо, – улыбается Мандельштам. – В Киеве больше делать нечего.
Молодой человек обращается к поэту:
– Простите, Осип Эмильевич, но для въезда в Крым нужен пропуск военного коменданта Скрыпника. И только его.
Мандельштам, откидывая голову, восклицает:
– Боже мой! Но ведь мы же не военные.
Молодой человек улыбается, вероятно представив Мандельштама в военной форме.
– И тем не менее пропуск выдается только Скрыпником.
– Что же нам делать? – упавшим голосом спрашивает поэт.
– Обратиться к Скрыпнику. Говорят, он любит литературу.
Мандельштам смотрит на него удивленно.
– Вы – поэт?
– Нет, но я не пропускал ни одного литературного вечера в Петрограде и видел всех поэтов.
Осип Эмильевич так занят мыслью о поездке на курорт, что не задерживает дальнейшими расспросами случайного собеседника.
– Тогда продумаем визит к Скрыпнику.
– Надо поговорить с Георгием Шенгели, – посоветовал я, – он имеет очень солидный вид и красноречиво говорит.
– Да, да, Шенгели, – обрадовался Мандельштам. – Прекрасная идея – привлечь к поездке Георгия.
– Тем более что он мечтает поселиться в Крыму.
В тот же день мы повидались с Шенгели, и он обещал к завтрашнему дню подготовить докладную записку «План культработы в освобожденном Крыму». В ней говорилось, что мы наладим эту работу. Мы и сами начали верить, что без нас красный Крым не сможет сделаться по-настоящему красным.
Через два дня мы были у военного коменданта.
Скрыпник принял нас учтиво, но холодно. Шенгели изложил ему план будущей культработы в Крыму, подчеркивая важность этого мероприятия ввиду того, что Крым долгое время был оторван от советской России. Там, особенно теперь, как воздух необходимы лекции и доклады по теории искусства, теории прозы и поэзии, а также театра и современной драматургии. Необходимо ознакомить рабочих и крестьян Крыма с классиками и современными поэтами России и Запада, с живописью, скульптурой, музыкой нашей родины и других стран.
Скрыпник слушал внимательно, и это настраивало меня и Мандельштама, как прелюдия, на вежливый отказ. Я на всякий случай взял с собой телеграмму А. В. Луначарского, пролонгирующую мою командировку в Крым. Наконец Шенгели умолкает. Наступает мертвая тишина. Я чувствую, как трещат швы нашей поездки. Вдруг лицо Скрыпника преображается. От холодной вежливости не остается и следа. Он смеется. Перед нами не комендант, а простой веселый парень. Шенгели ежится, чувствуя что-то неладное.
– Поэты захотели моря и загорелых баб, – говорит Скрыпник, – ну что же, поезжайте. – Он нажимает кнопку звонка. Входит адъютант.
Приказ коменданта лаконичен:
– Три пропуска в Крым. – Он приподнимается и жмет нам руки. В глазах его все еще не гаснут веселые искорки.
По дороге в «Континенталь» Мандельштам говорит Георгию Шенгели:
– Ваш доклад великолепен. Возьмите его с собой в Крым. Там он пригодится. Ведь не все же такие ценители литературы, как Скрыпник.
При встречах с Мандельштамом мне всегда казалось, что его путеводная звезда находится не в небе, а в его сердце, и оттуда испускает свои лучи, не всеми видимые, но ощущаемые.
Летом 1930 года режиссер Пудовкин уезжал за границу и уступил мне на несколько месяцев свою квартиру в доме на углу Тверской улицы и площади Маяковского. Сюда ко мне часто наведывался Осип Мандельштам, иногда один, иногда со своей Наденькой. В то лето он был каким-то особенно домашним и уютным. Помню, как его забавлял невероятно большой шкаф, похожий на будку. Он был сделан по заказу Пудовкина. Когда Мандельштам пришел на эту квартиру в первый раз, он сразу обратил внимание на странное сооружение и, подойдя к дверкам, обитым, как и весь шкаф, какой-то причудливой материей, спросил:
– У вас там кто-нибудь спрятан?
Говорил он совершенно серьезно. Но я сразу понял, что он шутит. Я засмеялся и ответил в тон:
– Но кого же я должен прятать?
– Не знаю, – ответил Мандельштам, – но такой шкаф, очевидно, более всего приспособлен для прятания людей, но никак не вещей.
– Может, там кого-нибудь и прятали, но мне прятать некого.