– Но ведь это надо придумать! – не унимался поэт. – Это, собственно, комната в комнате.
– Но там нет дверей и окон.
– Вот это и удивительно. Комната без дверей и окон. – Он дотронулся до створок. – Да они и не заперты. Можно заглянуть?
Я знал, что он пуст. Об этом меня предупредил Пудовкин.
– Пожалуйста, – отвечаю.
Мандельштам заглянул в шкаф.
– Ну вот видите, – продолжал он, улыбаясь, – я вам говорил, что это не шкаф, а комната. Туда действительно можно прятать людей. Об этом шкафе можно написать повесть.
Публичные выступления Мандельштама всегда пользовались успехом. Он покорял аудиторию какой-то особенной наэлектризованностью. Читал он, сильно скандируя, с пафосом, который чрезвычайно шел ему. Как у Блока, Ахматовой, Есенина, Маяковского, у него была своя особенная манера чтения. Если бы он прочел свои стихи измененным голосом из другой комнаты, то и тогда можно было бы безошибочно определить, что это читает Мандельштам. В салонах он менее охотно, но все же иногда соглашался прочесть одно или два стихотворения. Но при случайной встрече среди малознакомых людей просьба кого-нибудь из присутствующих прочесть стихи вызывала у него гнев.
Однажды он так вскипел, что закричал:
– Поэзия – это профессия. Почему, если приходит в гости часовщик, его не просят исправлять часы, если приходит сапожник – ему не суют туфли, а портному не заказывают костюм? А когда в гости приходит поэт – обязательно просят читать!
При встречах с поэтами, которых он любил или находил заслуживающими внимания, и если он знал, что они сами любят и ценят его, не дожидаясь их просьбы, с большим удовольствием читал свои стихи. Так же охотно он читал их и не поэтам, а людям, любящим поэзию. Что касается чужих стихов, то у него была особенная манера. Если ему по-настоящему нравились чьи-нибудь стихи или хотя бы несколько строф или даже строк, – он приходил в такой восторг, что видавшие его в первый раз могли даже усомниться в искренности этого восхищения, ибо такое восторженное отношение к чужим стихам не было частым у поэтов. Но те, кто знал Мандельштама хорошо, прекрасно понимали, что восторг этот искренний. В таких случаях он радовался так, будто сам написал эти стихи и очень ими доволен.
Единственным поэтом, у которого с Мандельштамом было что-то общее, был Велимир Хлебников: та же максимальная отдаленность от общепризнанности, те же внезапные порывы и решения, та же святая беспомощность. Оба они не были прилажены к любой «общественной машине». Напрасно некоторые западные журналисты пытаются направить острие трагедии Мандельштама против советского общества. Я глубоко убежден, что это трагедия индивидуальности, а не общественности. В его натуре было слишком много взрывчатых веществ, и они взорвались бы в любой обстановке, при любых обстоятельствах, при любом общественном порядке. То же самое можно сказать и о Хлебникове, но Велимир для западных журналистов не подходит – он умер от сыпного тифа в 1922 году.
Мандельштам неоспоримо является великим поэтом нашей эпохи. Его стихи нужны были не петербургским салонам, они дороги и необходимы нашему поколению и будут так же дороги будущим поколениям читателей.
В Мандельштаме кроме стихов больше всего ценна кристальная чистота его души. Духовная чистота как бы выпирала из всех пор его организма. Казалось, что там, в глубине ее, вечно журчал прозрачный ручеек и что он так защищен природой, что в него не может просочиться ни одна мутная струя из посторонних источников. Он всегда был особенным человеком, к которому нельзя применять обычных мерок. Есть поэты, которые остаются людьми, ничуть не отличимыми от других. Таких – большинство. Осип Мандельштам был только поэтом. Все другое, кроме поэзии, было вытравлено из него. Он был поэтом, в котором каждая буква этого слова была большой. Весь мир он воспринимал сквозь призму своего поэтического «я».
Его нельзя было не любить, как нельзя не любить ребенка, смотрящего на нас своими еще не замутненными жизнью глазами. И он действительно был большим ребенком и большим, ни с кем не сравнимым поэтом, даже среди несравнимых. Про некоторых людей говорят – «комок нервов». Про Мандельштама можно сказать – «комок стихов». Большинство глубоко эмоциональных людей, при всей их привлекательности, вскоре нас утомляют. Мандельштам не утомлял, а успокаивал. Он всегда был самим собой и никого не напоминал, даже отдаленно. Он был уникальной личностью. И это несмотря на то, что внешне он ничем не отличался от других, когда разговаривал, спорил или читал стихи. Мне иногда кажется, что во всем мире не было и не могло быть похожего на него человека. И не было такого поэта, с которым его можно было бы сравнить.
Осип Мандельштам не мог войти безболезненно ни в какую эпоху и ни из какой эпохи не мог выйти безболезненно, потому что сам был эпохой, той эпохой, которая грезится нам в редкие минуты, когда мы бываем самими собой, когда мы возвышаемся над всеми условностями и как бы выходим из своего собственного тела. Какое счастье знать, что такой человек мог появиться, вернее, пролететь над нами метеором. Опускаются руки. Делается больно и за себя, и за всех, кто не мог отстранить железного меча судьбы, разрубившего нашу кровную связь с большим неповторимым поэтом и большим святым ребенком, оставленным нами на улице в сутолоке скрежещущих трамваев…
Александр Вертинский
Как ни странно, но в начале «карьеры» Александра Вертинского, когда все мои сверстники и знакомые им восхищались, я был совершенно равнодушен, воспринимая его манеру петь и подавать себя на эстраде как кривляние. А в 1918 году в Москве он выступал в кафе «Музыкальная табакерка» и произвел на меня тягостное впечатление. Вскоре, как я узнал из газет, он эмигрировал.
От соотечественников, приезжавших из-за границы, мне стало известно, что он разъезжает по всему свету и имеет большой успех.
Шли годы. Одни имена сменялись другими, и Вертинского почти забыли. Вдруг, в самом конце Отечественной войны, когда разгром гитлеровской Германии был уже очевиден, столицу Грузии, где я находился, потрясла настоящая сенсация: Сталин разрешил Вертинскому вернуться на Родину. Стало известно, что он приехал в Тбилиси.
Люди, слышавшие певца в молодости и знавшие, как отрицательно наша пресса относилась к его репертуару, были уверены, что концерты его пройдут не по главным сценам, а где-нибудь на окраинах. И вдруг – новая сенсация! Многие не верили своим глазам. Первый же концерт, судя по афишам, должен был состояться в самом центре города в клубе Комитета госбезопасности.
Мне было интересно увидеть Вертинского на эстраде спустя три десятилетия. Я купил билет на концерт, так как продажа была свободной. Меня поразило, что, несмотря на годы, Вертинский сохранил молодость. Это чувствовалось по его голосу, движениям, жестам. Руки актера «душевно» разговаривали с людьми. Время от времени я бросал пристальные взгляды на разношерстную публику, видя, с какой растерянностью некоторые слушают певца, имя которого совсем еще недавно было одиозным. Но успех концерта был потрясающим. Бурные аплодисменты напомнили мне знаменательный вечер в Политехническом музее после возвращения Есенина из-за границы.
Вскоре по своим литературным делам я поехал в Баку и остановился в гостинице «Интурист». Мой номер на втором этаже оказался соседним с номером Вертинского. Об этом я узнал от официанта, который сообщил, что товарищ Вертинский просит меня поужинать с ним. Мы не были знакомы лично, но, конечно, до революции знали друг о друге. Поэтому меня его приглашение не удивило, смутило то обстоятельство, что на подносе официанта помимо двух приборов я увидел две бутылки коньяка.
Сказал официанту:
– Я сейчас приду, но передайте Александру Ивановичу, что я не пью.
Он улыбнулся и произнес:
– Это ваше дело.
Было бы приятнее встретиться с певцом во внеконьячной зоне. Делать, однако, было нечего, и я пошел. Мы поздоровались и даже поцеловались. Я предупредил, что с удовольствием разделю компанию, но заменю коньяк боржоми. Александр Иванович засмеялся и ответил:
– Ну, это мы посмотрим.
Мы разговорились.
Я был удивлен, что он в курсе литературных событий, происходивших в России в годы его отсутствия.
В этот вечер наша встреча была непродолжительной, так как к утру я должен был закончить просмотр корректуры, о чем сразу предупредил певца. Александр Иванович был огорчен, но вдруг обрадовался:
– В таком случае завтра вы мой пленник! День проведем вместе, а вечером я позову вас на свой концерт в авиационный клуб.
День с Вертинским я провести не смог, так как был все время в издательстве, но зато вечером мы поехали в Мардакяны.
В клубе не оказалось ни одного офицера, были только солдаты. Но я поразился, как внимательно и любовно слушали они его задушевные песни, а когда он спел про гимназисток, которых в 1917 году родители увезли за границу и там не смогли обеспечить, и девочки оказались в публичном доме, у многих солдат я увидел слезы. А через некоторое время услышал, как один воин, сидевший рядом, говорил соседу:
– Посмотри на его руки!
В это время Вертинский исполнял свою замечательную песню «Маленькая балерина». Когда я услышал эти слова, понял, как несправедливо считают многие из нас, что понимать тонкости искусства – удел избранных. Я оглянулся и увидел, что не один мой сосед, а буквально все были взволнованы.
После концерта мы вернулись в гостиницу, и Вертинский уговорил меня зайти к нему в номер хотя бы на 15 минут. Я не знаю, когда он успел заказать коньяк, но едва мы вошли, как появился официант с двумя приборами и двумя бутылками. Я вздохнул и подумал, что за такой чудесный вечер можно заплатить усталостью, но шепнул официанту:
– Мне боржом.
Конечно, одну рюмочку коньяка я должен был выпить, чтобы не обидеть певца. В это время пришел официант с боржоми.
Вертинский, не обращая внимания на воду, сказал:
– Голубчик, вы вовремя пришли. Сегодня я уже не смогу заснуть.