На кресте пригвожден. Умираю.
На щеках застывает слеза.
Кто-то, Милый, мне шепчет: «Я знаю»,
поцелуем смыкает глаза.
Ах, я знаю – средь образов горных
пропадет сиротливой мечтой,
лишь умру, – стая воронов черных,
что кружилась всю жизнь надо мной.
Пригвожденный к кресту, умираю.
На щеках застывает слеза.
Кто-то, Милый, мне шепчет: «Я знаю».
Поцелуем смыкает уста.
Черный бархат, усеянный щедро
миллионами огненных звезд.
Сонный вздох одинокого кедра.
Тишина и безлюдье окрест.
Путь к невозможному
Мы былое окинули взглядом,
но его не вернуть.
И мучительным ядом
сожаленья отравлена грудь.
Не вздыхай… Позабудь…
Мы летим к невозможному рядом.
Наш серебряный путь
зашумел временным водопадом.
Ах, и зло, и добро
утонуло в прохладе манящей!
Серебро, серебро
омывает струёй нас звенящей.
Это – к Вечности мы
устремились желанной.
Засиял после тьмы
ярче свет первозданный.
Глуше вопли зимы.
Дальше хаос туманный…
Это к Вечности мы
полетели желанной.
Образ вечности
Бетховену
Образ возлюбленной – Вечности –
встретил меня на горах.
Сердце в беспечности.
Гул, прозвучавший в веках.
В жизни загубленной
образ возлюбленной,
образ возлюбленной – Вечности,
с ясной улыбкой на милых устах.
Там стоит,
там манит рукой…
И летит
мир предо мной –
вихрь крутит
серых облак рой.
Полосы солнечных струй златотканые
в облачной стае горят…
Чьи-то призывы желанные,
чей-то задумчивый взгляд.
Я стар – сребрится
мой ус и темя,
но радость снится.
Река, что время:
летит – кружится…
Мой челн сквозь время,
сквозь мир помчится.
И умчусь сквозь века в лучесветную даль…
И в очах старика
не увидишь печаль.
Жизни не жаль
мне загубленной.
Сердце полно несказанной беспечности –
образ возлюбленной,
образ возлюбленной –
– Вечности!..
Жертва вечерняя
Стоял я дураком
в венце своем огнистом,
в хитоне золотом,
скрепленном аметистом –
один, один, как столб,
в пустынях удаленных, –
и ждал народных толп
коленопреклоненных…
Я долго, тщетно ждал,
в мечту свою влюбленный…
На западе сиял,
смарагдом окаймленный,
мне палевый привет
потухшей чайной розы.
На мой зажженный свет
пришли степные козы.
На мой призыв завыл
вдали трусливый шакал…
Я светоч уронил
и горестно заплакал:
«Будь проклят Вельзевул –
лукавый соблазнитель, –
не ты ли мне шепнул,
что новый я Спаситель?..
О проклят, проклят будь!..
Никто меня не слышит…»
Чахоточная грудь
так судорожно дышит.
На западе горит
смарагд бледно-зеленый…
На мраморе ланит
пунцовые пионы…
Как сорванная цепь
жемчужин, льются слезы…
Помчались быстро в степь
испуганные козы.
Поэт
Ты одинок. И правишь бег
Лишь ты один – могуч и молод –
В косматый дым, в атласный снег
Приять вершин священный холод.
В горах натянутый ручей
Своей струею, серебристой
Поет – тебе: и ты – ничей –
На нас глядишь из тучи мглистой.
Орел вознесся в звездный день
И там парит, оцепенелый.
Твоя распластанная тень
Сечет ледник зеркально-белый.
Закинутый самой судьбой
Над искристым и льдистым пиком,
Ты солнце на старинный бой
Зовешь протяжным, вольным криком.
Полудень: стой – не оборвись,
Когда слетит туманов лопасть,
Когда обрывистая высь
Разверзнет под тобою пропасть.
Но в море золотого льда
Падет бесследно солнце злое.
Промчатся быстрые года
И канут в небо голубое.
«Пока над мертвыми людьми…»
Пока над мертвыми людьми
Один ты не уснул, дотоле
Цепями ржавыми греми
Из башни каменной о воле.
Да покрывается чело, –
Твое чело, кровавым потом.
Глаза сквозь мутное стекло –
Глаза – воздетые к высотам.
Нальется в окна бирюза,
Воздушное нальется злато.
День – жемчуг матовый – слеза –
Течет с восхода до заката.
То серый сеется там дождь,
То – небо голубеет степью.
Но здесь ты, заключенный вождь,
Греми заржавленною цепью.
Пусть утро, вечер, день и ночь –
Сойдут – лучи в окно протянут:
Сойдут – глядят: несутся прочь.
Прильнут к окну – и в вечность канут.
Владислав Ходасевич(1886–1939)
«О, если б в этот час желанного покоя…»
О, если б в этот час желанного покоя
Закрыть глаза, вздохнуть и умереть!
Ты плакала бы, маленькая Хлоя,
И на меня боялась бы смотреть.
А я три долгих дня лежал бы на столе,
Таинственный, спокойный, сокровенный,
Как золотой ковчег запечатленный,
Вмещающий всю мудрость о земле.
Сойдясь, мои друзья (невелико число их!)
О тайнах тайн вели бы разговор.
Не внемля им, на розах, на левкоях
Растерянный ты нежила бы взор.
Так. Резвая – ты мудрости не ценишь.
И пусть! Зато сквозь смерть услышу, друг
живой,
Как на груди моей ты робко переменишь
Мешок со льдом заботливой рукой.
Путём зерна
Проходит сеятель по ровным бороздам.
Отец его и дед по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю чёрную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрёт и прорастёт.
Так и душа моя идёт путём зерна:
Сойдя во мрак, умрёт – и оживёт она.
И ты, моя страна, и ты, её народ,
Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год, –
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путём зерна.
Эпизод
… Это было
В одно из утр, унылых, зимних,
вьюжных, –
В одно из утр пятнадцатого года.
Изнемогая в той истоме тусклой,
Которая тогда меня томила,
Я в комнате своей сидел один. Во мне,
От плеч и головы, к рукам, к ногам,
Какое-то неясное струенье
Бежало трепетно и непрерывно –
И, выбежав из пальцев, длилось дальше,
Уж вне меня. Я сознавал, что нужно
Остановить его, сдержать в себе, – но воля
Меня покинула… Бессмысленно смотрел я
На полку книг, на желтые обои,
На маску Пушкина, закрывшую глаза.
Всё цепенело в рыжем свете утра.
За окнами кричали дети. Громыхали
Салазки по горе, но эти звуки
Неслись во мне как будто бы сквозь толщу
Глубоких вод…
В пучину погружаясь, водолаз
Так слышит беготню на палубе и крики
Матросов.
И вдруг – как бы толчок, – но мягкий,
осторожный, –
И всё опять мне прояснилось, только
В перемещенном виде. Так бывает,
Когда веслом мы сталкиваем лодку
С песка прибрежного; еще нога
Под крепким днищем ясно слышит
землю,
И близким кажется зеленый берег
И кучи дров на нем; но вот качнуло нас –
И берег отступает; стала меньше
Та рощица, где мы сейчас бродили;
За рощей встал дымок; а вот – поверх
деревьев
Уже видна поляна, и на ней
Краснеет баня.
Самого себя
Увидел я в тот миг, как этот берег;
Увидел вдруг со стороны, как если б
Смотреть немного сверху, слева. Я сидел,
Закинув ногу на ногу, глубоко
Уйдя в диван, с потухшей папиросой
Меж пальцами, совсем худой и бледный.
Глаза открыты были, но какое
В них было выраженье – я не видел.
Того меня, который предо мною
Сидел, – не ощущал я вовсе. Но другому,
Смотревшему как бы бесплотным взором,
Так было хорошо, легко, спокойно.
И человек, сидящий на диване,
Казался мне простым, давнишним другом,
Измученным годами путешествий.
Как будто бы ко мне зашел он в гости,