Серебряный век. Стихотворения — страница 16 из 24

И, замолчав среди беседы мирной,

Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер.

Лицо разгладилось, и горькая улыбка

С него сошла.

Так видел я себя недолго: вероятно,

И четверти положенного круга

Секундная не обежала стрелка.

И как пред тем не по своей я воле

Покинул эту оболочку – так же

В нее и возвратился вновь. Но только

Свершилось это тягостно, с усильем,

Которое мне вспомнить неприятно.

Мне было трудно, тесно, как змее,

Которую заставили бы снова

Вместиться в сброшенную кожу…

           `Снова

Увидел я перед собою книги,

Услышал голоса. Мне было трудно

Вновь ощущать всё тело, руки, ноги…

Так, весла бросив и сойдя на берег,

Мы чувствуем себя вдруг тяжелее.

Струилось вновь во мне изнеможенье,

Как бы от долгой гребли, – а в ушах

Гудел неясный шум, как пленный отзвук

Озерного или морского ветра.

25–28 января 1918

Вариация

Вновь эти плечи, эти руки

Погреть я вышел на балкон.

Сижу – но все земные звуки –

Как бы во сне или сквозь сон.

И вдруг, изнеможенья полный,

Плыву: куда – не знаю сам,

Но мир мой ширится, как волны,

По разбежавшимся кругам.

Продлись, ласкательное чудо!

Я во второй вступаю круг

И слушаю, уже оттуда,

Моей качалки мерный стук.

Август 1919

Москва

Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете.

Я весь – как взмах неощутимых крыл,

Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,

Я легче зайчика: он – вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!

Услышь, я здесь. Касаются меня

Твои живые, трепетные руки,

Простертые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,

Глаза. Еще одно усилье для меня –

И на концах дрожащих пальцев, тайно,

Быть может, вспыхну кисточкой огня.

20 декабря 1917 – 3 января 1918

Стансы

Уж волосы седые на висках

Я прядью черной прикрываю,

И замирает сердце, как в тисках,

От лишнего стакана чаю.

Уж тяжелы мне долгие труды,

И не таят очарованья

Ни знаний слишком пряные плоды,

Ни женщин душные лобзанья.

С холодностью взираю я теперь

На скуку славы предстоящей…

Зато слова: цветок, ребенок, зверь –

Приходят на уста всё чаще.

Рассеянно я слушаю порой

Поэтов праздные бряцанья,

Но душу полнит сладкой полнотой

Зерна немое прорастанье.

24–25 октября 1918

«Как выскажу моим косноязычьем…»

Как выскажу моим косноязычьем

Всю боль, весь яд?

Язык мой стал звериным или птичьим.

Уста молчат.

И ничего не нужно мне на свете,

И стыдно мне,

Что суждены мне вечно пытки эти

В его огне;

Что даже смертью, гордой, своевольной,

Не вырвусь я;

Что и она – такой же, хоть окольный,

Путь бытия.

1920

Музыка

Всю ночь мела метель, но утро ясно.

Еще воскресная по телу бродит лень,

У Благовещенья на Бережках обедня

Еще не отошла. Я выхожу во двор.

Как мало всё: и домик, и дымок,

Завившийся над крышей! Сребро-розов

Морозный пар. Столпы его восходят

Из-за домов под самый купол неба,

Как будто крылья ангелов гигантских.

И маленьким таким вдруг оказался

Дородный мой сосед, Сергей Иваныч.

Он в полушубке, в валенках. Дрова

Вокруг него раскиданы по снегу.

Обеими руками, напрягаясь,

Тяжелый свой колун над головою

Заносит он, но – тук! тук! тук! – не громко

Звучат удары: небо, снег и холод

Звук поглощают… «С праздником, сосед».

– «А, здравствуйте!» Я тоже расставляю

Свои дрова. Он – тук! Я – тук! Но вскоре

Надоедает мне колоть, я выпрямляюсь

И говорю: «Постойте-ка минутку,

Как будто музыка?» Сергей Иваныч

Перестает работать, голову слегка

Приподнимает, ничего не слышит,

Но слушает старательно… «Должно быть,

Вам показалось», – говорит он. «Что вы,

Да вы прислушайтесь. Так ясно слышно!»

Он слушает опять: «Ну, может быть –

Военного хоронят? Только что-то

Мне не слыхать». Но я не унимаюсь:

«Помилуйте, теперь совсем уж ясно.

И музыка идет как будто сверху.

Виолончель… и арфы, может быть…

Вот хорошо играют! Не стучите».

И бедный мой Сергей Иваныч снова

Перестает колоть. Он ничего не слышит,

Но мне мешать не хочет и досады

Старается не выказать. Забавно:

Стоит он посреди двора, боясь нарушить

Неслышную симфонию. И жалко

Мне, наконец, становится его.

Я объявляю: «Кончилось!» Мы снова

За топоры беремся. Тук! Тук! Тук!.. А небо

Такое же высокое, и так же

В нем ангелы пернатые сияют.

15 июня 1920

«Люблю людей, люблю природу…»

Люблю людей, люблю природу,

Но не люблю ходить гулять,

И твердо знаю, что народу

Моих творений не понять.

Довольный малым, созерцаю

То, что дает нещедрый рок:

Вяз, прислонившийся к сараю,

Покрытый лесом бугорок…

Ни грубой славы, ни гонений

От современников не жду,

Но сам стригу кусты сирени

Вокруг террасы и в саду.

15–16 июня 1921

Ласточки

Имей глаза – сквозь день увидишь ночь,

Не озаренную тем воспаленным диском.

Две ласточки напрасно рвутся прочь,

Перед окном шныряя с тонким писком.

Вон ту прозрачную, но прочную плеву

Не прободать крылом остроугольным,

Не выпорхнуть туда, за синеву,

Ни птичьим крылышком, ни сердцем

подневольным.

Пока вся кровь не выступит из пор,

Пока не выплачешь земные очи –

Не станешь духом. Жди, смотря в упор,

Как брызжет свет, не застилая ночи.

18–24 июня 1921

«Перешагни, перескочи…»

Перешагни, перескочи,

Перелети, пере- что хочешь –

Но вырвись: камнем из пращи,

Звездой, сорвавшейся в ночи…

Сам затерял – теперь ищи…

Бог знает, что себе бормочешь,

Ища пенсне или ключи.

Весна 1921, 11 января 1922

«Встаю расслабленный с постели…»

Встаю расслабленный с постели:

Не с Богом бился я в ночи –

Но тайно сквозь меня летели

Колючих радио лучи.

И мнится: где-то в теле живы,

Бегут по жилам до сих пор

Москвы бунтарские призывы

И бирж всесветный разговор.

Незаглушимо и сумбурно

Пересеклись в моей тиши

Ночные голоса Мельбурна

С ночными знаньями души.

И чьи-то имена, и цифры

Вонзаются в разъятый мозг,

Врываются в глухие шифры

Разряды океанских гроз.

Хожу – и в ужасе внимаю.

Шум, не внимаемый никем.

Руками уши зажимаю –

Все тот же звук! А между тем…

О, если бы вы знали сами,

Европы темные сыны,

Какими вы еще лучами

Неощутимо пронзены!

1923

Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita[3]

Я, я, я! Что за дикое слово!

Неужели вон тот – это я?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея?

Разве мальчик, в Останкине летом

Танцевавший на дачных балах, –

Это я, тот, кто каждым ответом

Желторотым внушает поэтам

Отвращение, злобу и страх?

Разве тот, кто в полночные споры

Всю мальчишечью вкладывал прыть, –

Это я, тот же самый, который

На трагические разговоры

Научился молчать и шутить?

Впрочем – так и всегда на средине

Рокового земного пути:

От ничтожной причины – к причине,

А глядишь – заплутался в пустыне,

И своих же следов не найти.

Да, меня не пантера прыжками

На парижский чердак загнала.

И Виргилия нет за плечами, –

Только есть одиночество – в раме

Говорящего правду стекла.

Июль 1924

Сергей Городецкий(1884–1967)

Ломовой

В пыльном дыме скрип:

Тянется обоз.

Ломовой охрип:

Горла не довез.

Шкаф, диван, комод

Под орех и дуб.