[111], кот<орый> выдвинут Смирницким. Что это за Аракин? Он наверное уже обработан Звегинц<евым> и компанией. Нет ли возможности сказать ему, что мнения об этой работе разошлись и что она не так легко побежит в помойную яму? Я убеждена, что ему именно это уже сказали. Как быть, чтобы добиться от него хотя бы нейтрального отзыва.
Знаете ли вы его? Не можете ли помочь? От Потебни и Попова его конечно стошнит, а Ахманова – грозная сила, но все же, если он будет знать, что это не так просто, он будет осторожнее. Помогите, если можете.
У меня здесь висит все на нитке. Идут сокращения – и уходит директор. В момент, когда он уйдет, снимать будут меня – зав. каф<едрой> хочет от меня освободиться, т. к. остальные все девочки. Единств<енное>, что может выручить – это диссертация. А помирать еще не пора. Я скоро вас увижу. Но будете ли вы мне рады? Я вам рада всегда.
Жму руку.
Виктор Макс<имович> [Жирмунский] самый обыкновенный ангел. Он чудо как много мне помог. И Шишмарев. И Ярцева.
(На полях) Я хотела бы, чтобы Аракин знал, что Ярцева за меня. С ней считаются.
11 октября 1952 года
Ульяновск
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Будьте милым, разведайте, что делается с моей работой. Ей должны были дать ход, получив рецензию от Аракина, а Аракин очень хвалил ее Жирмунскому. Виктор Максимович написал мне, после разговора с Аракиным, ангельское письмо, которое кончалось возгласом: справедливость восторжествует… Какой человек. Осенью, проезжая через Москву в Ульяновск, я видела мельком Горнунга[112]. Он воротит нос. Почему? Ему-то не все ли равно?
Здесь переменился директор; новый еще не дал себя почувствовать. Только что в течение двух недель шла проверка нашей кафедры. У меня было много гостей. Один специально ходил “для справедливости”, т. к. меня хотели бы съесть. Но, кажется, ничего.
Что у вас? Как вы живете? Как работаете и как Саня. Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке). Языкознанием заниматься не очень хочется – хочется спать.
Летом я плескалась в речушке Верейка и забывала бремя лет. Именно в этом году я познала лучший способ лежания на воде на спине. Это называется – опыт приходит с годами.
Я думаю, что даже если вы узнаете что-нибудь, вы мне не соберетесь написать (хоть это и не хорошо). Позвоните моему Жене, если не сможете написать (Б9-46-90). Хорошо? Или Василисе.
Не забывайте меня – я не самая счастливая из всех женщин.
Ульяновск. Пролетарская площ<адь> № 21 кв<артира>75
Кандидатскую диссертацию на тему “Функции винительного падежа по материалам англо-саксонских поэтических памятников” Надежда Мандельштам защитила 26 июня 1956 года в Ленинградском государственном педагогическом институте имени А.И. Герцена. В успехе сомневалась до последней минуты: “До сих пор я не подготовилась к защите – а у меня осталось два дня, – пишет она Анне Андреевне Ахматовой 24 июня 1956 года. – После защиты <…> я заеду перед отъездом к вам (даже если провалю, а на это появляются шансы)” [113].
Архив Осипа Мандельштама в переписке, по понятным причинам не упоминается, но намеки читаются между строк. “Целую ручки” (не совсем в стиле язвительной Н.Я., не правда ли?) относится именно к этому обстоятельству.
О перфекционизме и последствиях оного
Представления о качестве были у Сергея Бернштейна завышены до крайности. Ни одну из своих работ он не считал завершенной, отдавал их в печать крайне неохотно, а если удавалось, не отдавал вовсе. С таким перфекционизмом могло бы соперничать честолюбие, но честолюбие его лежало вне внешнего успеха: ему требовалась уверенность, что сделанное им достойно его к себе уважения: “Ты сам свой высший суд”. К тому же, процесс работы доставлял ему радость, близкую к той, что давала страстно любимая им музыка: восхищение труднодостижимой гармонией. В процессе труда он искал и находил награду.
Но нет, в душе Сергей Бернштейн не смирился, сожаления и разочарования терзали его, однако своим принципам он не изменял, о том свидетельствуют, в частности, строки из письма к нему моей бабушки из Чистополя, где она находилась в эвакуации во время войны.
“Зачем умалять свои заслуги, не так уж мало ты сделал, – пишет она Сергею в феврале 1942 года. – Сколько народу тобой обучено, и если не все, тобой сделанное, получило широкую гласность, то это нужно отнести к твоей скромности. Но вот то, что ты не стал терпимее, не стал менее требовательным, остался верным своим принципам там, где нужно иногда отступить, а не упорствовать, – это принесет тебе лишние неприятности”.
В педагогической практике стремление к совершенству вступало в противоречие с тогдашними правилами университетской жизни. С.Б. был убежденным противником теорий академика Марра, назначенного в ту пору официальной главой советской лингвистики, без ссылок на Марра и цитат из его сочинений ни одна диссертация не могла бы пройти ученый совет. Поэтому, доведя аспирантскую работу до максимально высокого уровня, Сергей Игнатьевич приказывал ученику: “А теперь суйте Марра в хвост и в гриву”, – маскируя отвращение несвойственной ему стилистической грубостью. В конце концов, нашлась аспирантка, посчитавшая своим гражданским долгом сообщить эту формулу куда следует. Донос на фоне борьбы с космополитизмом пришелся ко времени, и в деканате вскоре был вывешен
16 апреля 1949
Отчислить из Московского университета профессора кафедры русского языка Филологического факультета Бернштейна Сергея Игнатьевича с 14 апреля 1949 г. за антипатриотические выступления, выразившиеся в проповеди буржуазного идеалистического языкознания и открытого выступления против советского материалистического языкознания – учения академика Н.Я. Марра.
Проф. Бернштейн утверждал, что положение классиков марксизма-ленинизма в языке основывается на учении немецкого идеалиста и шовиниста Гумбольдта.
Основание – Решение Ученого совета факультета и приказ Министра высшего образования СССР № 419.
Оставим на совести авторов характеристику Гумбольдта, корявую сентенцию “положение классиков марксизма-ленинизма в языке” и нестыковку в датах. Удивительно еще, что не посадили, вполне могли – с такой-то формулировкой! Лучше попробуем вообразить, с какими лицами вбежали к опальному профессору на четвертый этаж без лифта представители факультетской администрации, его выгонявшие, в то утро, когда в газете “Правда” появилось известное сочинение “О марксизме в языкознании”, где Марра осудил “лично товарищ Сталин”. Дядюшку с почетом вернули на кафедру.
Гражданская позиция Сергея Бернштейна не сочеталась, казалось бы, с его внешним обликом и обманчивой внешней мягкостью. То, что он делал походя, без видимых усилий в наше время шкурное, как назвал годы господства советской власти Борис Пастернак, требовало незаурядной смелости, мужества и было по-настоящему опасно. Он не только пригревал бездомных, он укрывал ссыльных: у него обитал поэт Владимир Пяст в пору своей неприкаянности, у него скрывался в 1934–1936 годах, будучи бесправным ссыльным, впоследствии осыпанный почестями академик Виноградов[114]. И то и другое узнала я не от дяди – о своих благородных (для них самих – естественных, всего лишь “нормальных”, как сказали бы мы сейчас) поступках интеллигенты его масштаба и его поколения не распространялись, а из позднейших публикаций и рассказов свидетелей. Но кое-что происходило если не на моих глазах, то на моей памяти, звучало в разговорах старших.
К началу войны было ему без малого пятьдесят. Он сделал попытку вступить в ополчение, не взяли. О том, как в страшные дни паники в октябре 1941 года, когда войска Вермахта стремительно приближались к Москве, а жители, во главе с руководством страны, стремительно покидали город, он занимался спасением развеянных взрывной волной книг и рукописей, рассказано на предыдущих страницах. О его роли в сохранении архива Осипа Мандельштама – речь впереди.
Российские интеллигенты старой закалки, в советской системе существовавшие как не от мира сего маргиналы, при всей своей видимой отрешенности и беспомощности в житейских делах, русской культуре в любых обстоятельствах служили толково и безотказно. Так уж было принято в их кругу.
Отклик
Голоса поэтов откликнулись Сергею Бернштейну в последние годы его жизни. Новая страница истории коллекции была связана с именем Льва Алексеевича Шилова и ему обязана своим частичным воскрешением.
Лев Шилов, вернейший, талантливейший и преданнейший его ученик, себя называл “нерадивым студентом” Бернштейна, потому что, будучи восемнадцати лет от роду, на втором курсе филфака, сбежал из его лингвистического семинара, не выдержав основательности и неспешности, с коей анализировались различия речений “птица летит” и “летит птица”, а также тютчевские “Тени сизые смесились…”, запомнившиеся еще Нине Берберовой (Шилов так и не узнал, добрался ли семинар до второй строфы). Полтора десятка лет спустя Шилов стал деятельным и успешным помощником Сергея Бернштейна в деле восстановления записей голосов поэтов. Дорогу к коллекции проложил для него Владимир Маяковский: во время работы в музее Маяковского Леве Шилову, молодому научному сотруднику, понадобилось отыскать записи авторского чтения его стихов и старые фонографы, на которых эти записи можно было бы воспроизвести. Так он узнал о существовании записей не только “великого пролетарского поэта”, как величали тогда Владимира Владимировича, но и о записях голосов других поэтов, в том числе и тех, чьи имена даже произнести в ту пору было опасно: Осипа Мандельштама и Николая Гумилева. Лев Шилов продолжил дело своего учителя, мы обязаны ему созданием коллекции голосов