Серебряный век в нашем доме — страница 33 из 82

– Воображаю, какие они скорчат рожи, когда я введу в комиссию по литературному наследству девчонку!

Кто такие “они” – понятно: руководство Союза писателей, хозяева литературы, которым Надежда Яковлевна не позволит стать хозяевами стихов Осипа Мандельштама: она все предусмотрела, стихи – в безопасности, и судьба их продумана на много лет вперед.

Но, оказывается, она намеревается еще и самолично составить комиссию по литературному наследию поэта! Значит, она верит, что творчество Мандельштама вернется к читателю при ее жизни? И вернется скоро, пока я еще буду ходить в девчонках?! Позвольте, к чему тогда печальные и высокие слова о том, кто не доживет, а кто может дожить? И зачем торжественно вручать завещание в двух вариантах?!

Надежда Яковлевна – это Надежда Яковлевна, поди ее пойми… Но недаром же она звалась “Надеждой”! Быть может, она и себе самой не признавалась в том, сколь сильна была в ее душе надежда дождаться встречи Мандельштама с читателем? Встречи, в которую не мог поверить ее трезвый разум, ведь и в “Воспоминаниях”, написанных куда позже и в более “вегетарианскую” эпоху, она опять с горечью повторила: “Людям поколения О.М. и даже моего ни до чего дожить уже не придется”[135].

Самое удивительное, что предчувствие не обмануло ее! Спустя всего три года, два месяца и двадцать дней после той встречи драгоценный груз папки был передан моим отцом в созданную к тому времени Комиссию по литературному наследству Осипа Мандельштама.

Произошло то, во что всего труднее верилось: Н.Я. участвовала в создании Комиссии по литературному наследству Осипа Мандельштама, она дождалась синенького томика “Библиотеки поэта” – тоненького, ущербного, с неприятным ей предисловием неприятного ей автора, но первого после стольких лет гонений! Она увидела позднего Мандельштама, изданного на его родине при помощи изобретения Гутенберга, без которого, как известно, обходилась лучшая часть русской литературы нашего века.

“Саня” и “Коля”

Надежда Яковлевна появлялась у нас все реже. Осенью 1957 года она не зашла, а только позвонила:

– Саня, передайте то, что я у вас оставляла, Коле.

Характерная черточка, знаковая деталь того времени: Николай Иванович Харджиев готовит стихи Мандельштама для “Библиотеки поэта”, государственного издательства, но произнести по телефону фамилию их автора никто еще не решается, даже бесстрашная Надежда Мандельштам инстинктивно на то не осмеливается: телефон всегда считался тайным врагом и шпионом.

Небрежность, с какой было отдано распоряжение, рассердила отца.

– Не так, Наденька, вы это мне передавали! – ответил он с несвойственной ему резкостью.

(Отец отличался изысканностью манер, принятой у петербуржцев его поколения и не слишком распространенной в Москве, за что и получил от Корнея Ивановича Чуковского прозвище-титул: “граф”. Матушку мою К.И. церемонно величал “графиней”, а меня попрекал: “Вышла замуж за простолюдина и утратила титул”. Константина Богатырева он не больно жаловал.)

Сорвался отец неслучайно, тут требуется комментарий личного порядка. Дело в том, что распоряжение Надежды Яковлевны отличалось не только небрежностью: худшего варианта поручения она не могла бы придумать! Уж ей-то доподлинно было известно, что “Саня”, Игнатий Игнатьевич Ивич-Бернштейн, и “Коля”, Николай Иванович Харджиев, пребывают в глубокой многолетней ссоре и дипломатических отношений не поддерживают, следовательно, просить “Саню”, который по ее собственному выражению, хранил Архив “все опасные годы послевоенного периода”[136], передать его “Коле”, которому она в тяжелую минуту этот самый Архив не решилась доверить и, как потом утверждала, правильно сделала, что не решилась, было, мягко говоря, бестактным. Даже, пожалуй, по интеллигентским меркам, прямо-таки неприличным.

Нет нужды напоминать, что “Коля” для Надежды Яковлевны и для моего отца – это Николай Иванович Харджиев, замечательный знаток поэзии и живописи, в том числе творчества Мандельштама, друг Анны Ахматовой, друг Н.Я., а также некогда – близкий друг моего отца. Но, наверное, стоит упомянуть, что этот блестящий эрудит, как помнится мне по слышанным в кругу моих родителей разговорам и как стало проскальзывать в воспоминаниях о нем, отличался характером неровным и конфликтным и вокруг него существовало огромное количество ссор с людьми, которые его любили и уважали и которых он тоже, казалось бы, любил и уважал. Но которые прерывали с ним отношения. Одним из них оказался мой отец: он признавал интеллект и эрудицию Харджиева, но не был слеп к его недостаткам, в частности к тому, что (как деликатно выражался) “Коля неаккуратен с чужой собственностью”.

В тот момент мой отец посчитал, что передать архив Харджиеву, страдающему “неаккуратностью”, – недостаточно надежный путь для рукописей, за которые он, хранивший их, нес ответственность. Здесь речь шла уже не о личных отношениях, а о судьбах и ценностях русской литературы, но личные отношения отнюдь не облегчали дела.

А ведь они приятельствовали когда-то, Саня и Коля! Более того: закадычными были друзьями. Если вернемся назад, заглянем в Петроград-Ленинград двадцатых годов, встретим там молодую компанию: Саня Бернштейн, Тедди Гриц, Владимир Тренин, Коля Харджиев окружали Виктора Шкловского, называли себя его учениками, искренне любили его и дружно им восхищались. Саня Бернштейн и Володя Тренин какое-то время были секретарями Шкловского, а Коля Харджиев – тот вообще у него жил.

Мне часто приходится слышать вопрос: в чем была суть конфликта между моим отцом и Харджиевым? Мне трудно ответить определенно и внятно: и дружба и разрыв – дела давно минувших дней, все это случилось задолго до моего рождения. Допускаю, что, возможно, никакой капитальной ссоры, конфликта и не произошло, а накапливались разногласия, возникали споры, случались стычки, наступило постепенное охлаждение, затем – отчуждение… Уж наверное, прожив под одной крышей с родителями изрядную часть жизни, встречаясь часто в остальное время, при большой близости, всегда существовавшей между нами, я должна была бы хоть раз, хоть словцом, намеком, если не от отца, то от словоохотливой мамы, услышать что-нибудь о таком событии, как разрыв с Николаем Харджиевым, кроме: “Дружили, потом перестали”. А что им трудно было ладить друг с другом – это легко могу понять. Отец и в еще большей степени воспитывавший его старший брат Сергей Бернштейн были людьми строго, скрупулезно (в наши дни, когда строгая нравственность вышла из моды, кое-кто сказал бы “старомодно”) порядочными и во всем, в крупном и в мелочах, придерживались правил, принятых в среде российской интеллигенции. Говорить в глаза одно, за спиной противоположное почиталось смертельным грехом, осуждать друзей в их отсутствие – неприличием, не выполнить обещания, не вернуть одолженную книгу или взятые в долг деньги – преступлением и т. д., а Николай Харджиев – раскованный, обаятельный, капризный – себя подобными строгостями не утруждал. Дружба, легко завязавшаяся в юности на почве любви к поэзии и принадлежности к одной компании, распалась, когда обнаружились расхождения в нравственных позициях и понимании допустимого и недопустимого в профессиональных и житейских делах. С годами расхождения становились все более заметными и вылились в отчуждение. Не обошлось тут без ревности: и “Саня”, и “Коля” сильно дорожили отношениями с “Володей”, Владимиром Трениным, оба его любили, и каждый тянул в свою сторону. Отец не снимал с Харджиева ответственности за гибель их общего друга, а позднее осуждал за недостаточное уважение к его, Владимира Тренина, памяти.

Именно это открыла мне беседа отца с Виктором Дмитриевичем Дувакиным, записывавшим в 1972 году его воспоминания. Когда В.Д. услышал имя Тренина, то ахнул в прямом смысле слова.

Дувакин: Ах, вы знали Владимира Владимировича?!

Ивич: С Владимиром Владимировичем я был близким другом.

Д.: Охарактеризуйте его, пожалуйста. Я его знаю внешне, до войны, он же рано погиб. И все время вместе: Тренин и Харджиев, хотя, по-моему, они очень разные люди.

И.: Чрезвычайно разные. Чрезвычайно разные и в то же время как-то очень были дружны. В конце концов, у меня несколько отношения с Трениным стали холоднее, потому что у меня были довольно плохие отношения с Николаем Ивановичем.

Д.: Но как раз, по-моему, их отношения перед войной на некоторое время… как-то… треснули, что выразилось в том, что в собрании сочинений Маяковского, где они делали первый том, в следующем издании первый том делал отдельно Харджиев, второй – отдельно Тренин. И все это восприняли как развод Ильфа и Петрова. Это деталь, которая мне, как маяковисту, была заметна.

И.: Видите, дело в том, что Харджиев человек сложный, обладающий совершенно незаурядным обаянием, когда он хочет нравиться. Он покорил, совершенно покорил Анну Андреевну Ахматову. Его очень любил Багрицкий, и многие, вообще, к нему очень хорошо относились… Ну, я не хочу говорить о его характере, но я могу только одно привести, потому что это документально. Он с Трениным писал книгу об изобретателе XVIII века Ползунове.

Д.: Знаю, но не читал.

И.: Причем Тренин ездил в Барнаул, в архив, собрал все материалы. Мне пришлось через много лет после этого быть в Барнауле, и тоже в архиве, я интересовался другим изобретателем того же времени, Фроловым, и тогда я увидел по надписи на архивных делах, какое огромное количество дел рассмотрел Тренин. А потом после смерти Тренина эта книжка была переиздана очень странно – с переставленными фамилиями: не “Тренин и Харджиев”, а “Харджиев и Тренин”.

Д.: Вот и сейчас “Поэтика Маяковского” так вышла, хотя там больше Тренина, чем Харджиева.

И.: (Восклицает) Конечно, больше! А там тоже переставлены? У меня нет последнего издания.

Д.: По-моему, да. Там Харджиев и Тренин[137]