Серебряный век в нашем доме — страница 51 из 82

поэта Владислава Ходасевича. Вот тут она предстает более Софией Бекетовой, чем Анной Ивановной Чулковой-Ходасевич, пусть не яркой, но законной участницей, фигуранткой, как теперь выражаются, Серебряного века, которому принадлежала по рождению (сестра поэта), замужествам (жена сначала одного, затем другого поэта), по семейным связям и по роду занятий: служению русской литературе. “Бедное, легкомысленное и до ужаса преданное существо”, – говорит об Анне Ходасевич Надежда Мандельштам[240]. Насчет преданности – тут уж с ней не поспоришь.

Тон сохранению добрых отношений задал, с присущим ему благородством, Ходасевич: старался в меру сил смягчить горечь разрыва и сделать его для Анны Ивановны неунизительным. Не хочется верить, да думаю, можно и не верить Надежде Яковлевне Мандельштам, когда во “Второй книге” она со вкусом рассказывает, сколь пренебрежительно в их присутствии отзывался В.Х. об Анне Ивановне, так что “Мандельштам <…> поморщился”[241]. Владислав Ходасевич был человеком хорошо воспитанным (в ином контексте можно было бы назвать его “джентльменом”), трудно себе представить, что он мог бы опуститься до такой пошлости, как насмешки – на людях! – над покидаемой женой, в данном случае не важно, любимой или нелюбимой. Нет, не похоже, в его поколении и в его кругу подобное не допускалось. С другой стороны, мы знаем, что Н.Я. вообще свойственно снижать оценки людей и их поступков как минимум на порядок. Ходасевич скрывал от Анны Ивановны намерение уехать за границу с Ниной Берберовой, но ведь и Нина, единственная дочь, держала свои планы втайне от родителей. Когда же любовники оповещали о задуманном бегстве?! Недаром Ольга Форш, в то время близкий друг Ходасевича и ближайшая его соседка по Дому искусств, назвала их отъезд “умыканием” – об умыканиях заранее не сообщают. Уезжали-то не навсегда, прощались не на веки вечные! Вот ужо вернемся, тогда и повинимся-объяснимся, а сейчас как бы не сглазить, как бы не помешали, как бы не сорвалось, как бы “наверху” не передумали – сколько таких случаев известно…

Попытка объяснения – письмо, адресованное Ходасевичем Анне Ивановне, выглядит не слишком привлекательно: претенциозное, жалостливое, чтобы не сказать жалкое, из категории “театра для себя”, да еще этот выспренний тон… Хороши лишь заключительные слова, искренние и сердечные.

Я, брат Мышь, под людьми вижу землю на три аршина. Под тобой, прости меня, – тоже. Теперь я – Медведь, который ходит сам по себе. Я тебя звал на дорожку легкую, светлую – вместе. Ты не пошла (давно уж это было). Теперь хожу я один, и нет у меня никого, ради кого стоит ходить по легким дорожкам. Вот и пошел теперь самыми трудными, и уж никто и ничто, даже ты, меня не вернет назад.

“Офелия гибла и пела”[242] – кто не гибнет, тот не поет. Прямо скажу: я пою и гибну. И ты, и никто уже не вернет меня. Я зову с собой – погибать. Бедную девочку Берберову я не погублю, потому что мне жаль ее. Я только обещал ей показать дорожку, на которой гибнут. Но, доведя до дорожки, дам ей бутерброд на обратный путь, а по дорожке дальше пойду один. Она-то просится на дорожку, этого им всем хочется, человечкам. А потом не выдерживают. И еще я ей сказал: “Ты не для орла, ты – для павлина”. Все вы, деточки, для павлинов. Ну, конечно, и я не орел, а все-таки что-то вроде: когти кривые.

Будь здоров, родной мой. Спаси тебя Господь[243].

Эта самовлюбленная, собой и своими страданиями любующаяся записка и этот бутерброд ему аукнется – через десять лет. О разрыве Владислава Ходасевича с Ниной Берберовой русские парижане рассказывали так: “Она ему сварила борщ на три дня и перештопала все носки, а потом уехала”[244]. Кто же кому в конце концов позаботился дать на дорожку гостинец?! Борщ, пожалуй, будет посытнее бутерброда.

Листок четырнадцатый. “Скоро еду”

Игнатию Бернштейну Ходасевич о своих планах все-таки сообщил, но в столь осторожной и зашифрованной форме, что младший друг смысл его прощального письма понял, лишь узнав о его отъезде.

“Оттуда [из Москвы], – вспоминал Александр Ивич, – получил я от него последнее письмо. «Скоро еду», – писал он. По тексту подразумевалось: обратно, в Питер. Но после этих слов был нарисован поезд с паровозом, уходившим за левый край страницы. Только узнав, что он уехал за границу с Берберовой <…> я понял смысл рисунка”.

Школьная тетрадь в линейку и клеточку

“В письмах Владя часто присылал стихи, – рассказывает Анна Ходасевич в своих воспоминаниях. – Я завела тетрадку, в которой записывала все присылаемые стихи. Таким образом, у меня скопилось много стихов и образовалась целая книга. Через несколько лет кто-то из ленинградских друзей привез заграничную книгу стихов Влади «Европейская ночь». Я сравнила со своей тетрадкой и увидела, что у меня даже больше, чем там”.

Боюсь утверждать с полной уверенностью, но думаю, что именно эта самодельная тетрадка, куда А.И. записывала присылаемые Ходасевичем стихи, сохранилась в архиве отца: она сильно отличается от множества растиражированных Анной Ивановной копий. Это 63 страницы, исписанные ее рукой, пожелтевшие, как им и положено от времени, и осыпающиеся по краям, заключенные в общую бумажную обложку, на которой рукою моего отца записано: “В. Ходасевич. Переписанное А.И. Ходасевич 1922–1929?”. Знак вопроса относится к последней дате.

Тетрадь не сшита, просто сложена из ничем не скрепленных разворотов, по два листочка каждый, вырванных из стандартных ученических; начальные 52 страницы – из разлинованных в одну полоску, тех, что в мои школьные времена ребятами младших классов назывались “для письма”, остальные десять – из расчерченных в клетку, что на том же жаргоне именовались “для арифметики”. Аккуратным ясным почерком туда внесены 48 стихотворений – разумеется, их оказалось больше, чем в “Европейской ночи”: начинается тетрадь стихами “Гляжу на грубые ремесла”, вошедшими в “Тяжелую лиру”. Текстологических погрешностей почти нет.

Старательно выполнив долг жены поэта, что в истории нашей отечественной литературы равнялось обязанности быть переписчицей и хранительницей его литературного наследия (Анна Ивановна не забывает, хотя из осторожности и не упоминает о том, что Нина Берберова в статусе всего лишь “подруги”, да и то бывшей, а они с Владиславом обвенчаны – советуя ей для ее же блага с ним развестись, Ходасевич просил церковного брака не трогать), Анна Ивановна не ограничивается составлением самиздатской книги стихов в одном экземпляре. Добросовестная сотрудница и кассирша ее любимой “Книжной Лавки Писателей” не умерла в ней: кстати пришлись навыки, а также изобретения и открытия “Лавки”, где задолго до появления самиздата издавали книги без помощи изобретения Гутенберга.

“Следовало бы рассказать об одном любопытном предприятии нашей «Книжной Лавки Писателей»: о нашем «автографическом издательстве», – вспоминает один из основателей «Лавки» М.А. Осоргин. – Когда стало невозможно издавать свои произведения, мы надумали <…> издавать коротенькие вещи в одном экземпляре, писанном от руки. Сделали опыт – и любители автографов заинтересовались. Ряд писателей подхватили эту мысль, и в нашей витрине появились книжки-автографы поэтов, беллетристов, историков искусства, представлявшие самодельную маленькую тетрадочку, обычно с собственноручным рисунком на обложке. Книжки хорошо раскупались и расценивались довольно прилично, а у нас рождалась иллюзия, что продукты нашего писательского творчества все же публикуются и идут к читателю”[245].

А вот и они, тоже сбереженные в архиве моего отца бедные книжки, “изданные” Анной Ивановной Ходасевич, Софией Бекетовой! Нет, не ее собственные сочинения, а ею собранные и по праву наследия опубликованные небольшим тиражом эмигрантские стихи Ходасевича, в ту глухую пору в Советском Союзе почти, а то и вовсе никому не известные. Как тут не вспомнить другую вдову, в те же годы прилежно переписывавшую стихи покойного мужа, Надежду Яковлевну Мандельштам! Но там иной, даже в таких нечеловеческих обстоятельствах по-своему более счастливый вариант: любовь до гроба и посмертное ей и русской поэзии служение. А каково было бедной Мышке-Бараночнику переписывать от руки и перепечатывать на машинке любовные стихи Владислава, обращенные к разлучнице Нине? Судя по тому, что мы о ней знаем, она должна была бы испытывать не только горечь, но и торжество: согласно этическому императиву создателей и насельников Серебряного века литературные отношения стояли выше житейских, за ними проглядывало бессмертие. О том, как напишет о Ходасевиче Нина Берберова, бедной Мышке не дано было узнать.

Листки пятнадцатый и шестнадцатый. “Готовы матрицы на Владислава”

Саня Бернштейн, Александр Ивич, оставался Анне Чулковой-Ходасевич верным другом до конца ее дней. В пору ее последней болезни прилежно искал и привозил к ней врачей с хорошей репутацией, хлопотал о приличной больнице, часто навещал. Что связывало их? Долгие годы я была уверена, что не столько тот многолетней давности роман, но нечто более значительное и менее личное: любовь к стихам, верность памяти к голодной исполненной блеска богемной жизни на излете Серебряного века, к Владиславу Ходасевичу. Но и роман, как оказалось, тоже. В одно из недавних моих посещений Москвы старинная подруга Инна Борисовна Шустова передала мне рассказ писательницы Марии Поступальской, приятельницы моего отца, о том, с каким страхом он – к тому времени счастливый в браке глава семейства – после долгих лет разлуки ждал встречи с Анной Ивановной, опасаясь вновь подпасть под ее чары, не забытую власть ее обаяния, и каким облегчением было для него увериться, что они мог