Серебряный век в нашем доме — страница 54 из 82

<оскву> – повидать Вас и поговорить с Вами.

В одном из моих писем я писала Вам, спрашивая не знали ли Вы случайно племянницу ВФХ, художницу Валентину Х<одасевич>-Дидерихс. Она умерла неск<олько> лет тому назад (написала мемуары о Горьком). Не знаете ли Вы, остались ли у нее семейные бумаги Х<одасевич>ей, и куда пошел ее архив? Была и другая племянница, Нат<алья> Бор<исовна> Вырубова, урожд<енн>ая Кан, по первому браку Хрущева – м.б. Вы встречались в свое время с ней.

Что сталось с воспоминаниями А<нны> Ив<ановны>? Вы мне писали о них давным-давно. Хранятся ли они у Вас? Может быть Хьюз сможет их прочитать у Вас, если это не слишком Вас побеспокоит? В “Личных Архивных фондах”, томе 2-ом, есть указание на то, что в ЦГАЛИ и в ИМЛИ есть бумаги ВФХ. Заглядывали ли Вы когда-либо в них?

Сама я живу по-прежнему в Принстоне, вышла в отставку в 1971 году, но продолжала преподавать в разных других университетах до прошлого года. Теперь вернулась к своей старой профессии: пишу, редактирую, собираюсь будущей осенью начать работу над новой книгой. Живу счастливо, свободно и в общем – трудолюбиво. И друзей кругом много, преимущественно молодых. Среди американских “славистов” есть талантливые, умные, прекрасные люди.

Простите за столько вопросов, которые я Вам задала в этом письме. Черкните мне несколько строк – Хьюза я увижу по его возвращении в США.

Дружески жму Вашу руку и желаю Вам здоровья и радости.

Н. Берберова[249]

“Курсив” продолжал прилежно работать: в новом обличии я повезла его в Питер (тогда еще – Ленинград) к Иде Наппельбаум.

Листки двадцать первый и двадцать второй. Два инскрипта

Встрече с Нины Берберовой в нашем доме в Москве, в Мансуровском переулке, предшествовала нелепая невстреча в аэропорту Шереметьево. О своем приезде она предупредила меня открыткой с точным указанием дня, часа и номера рейса (написала не “рейс”, а “полет номер…” – в пору, когда она покинула Россию, о том, чтобы летать через океан, можно было только мечтать, и термины, связанные с воздушным транспортом, Нина Николаевна усваивала в Америке, переводя их на русский дословно). По скромности она не упомянула, что принадлежит к категории VIP, мы о таких изысках в то время еще понятия не имели и в нужный час стояли со своим букетом среди тех, кто встречал публику попроще, а Н.Н. упустили. К счастью, букет не успел пожухнуть и предназначенные ей розы были все еще “как хороши, как свежи”, когда на следующий день Берберова позвонила, спросила, может ли посетить нас (“да-да, конечно!”) и с присущей ей четкостью назначила дату: 8 сентября, два часа дня, на короткое время, если нам удобно (“разумеется, удобно!”). На самом деле это как раз было не совсем удобно, точнее, совсем не удобно: вечером мы ждали гостей по случаю дня рождения моего мужа – собственно, день рождения у Юрия был накануне, но та же Нина Николаевна помешала отметить его вовремя: на 7 сентября был назначен ее большой вечер, куда мы были приглашены загодя. С другой стороны, как мне тут же подумалось, чудесно было бы познакомить наших друзей с Ниной Берберовой, а ей представить небольшой, но репрезентативный срез интеллигенции нового поколения москвичей, что я ей тут же и предложила. Но нет, у нее мало времени, она сможет пробыть у нас не более часа-полутора, днем. Очень жаль.

Скажу сразу: к тому моменту, когда без малого пять часов спустя после ее прихода раздался первый звонок в дверь первого из вечерних деньрожденных гостей, беседа наша была в разгаре, и Нина Николаевна уходить не спешила. К тому времени я успела лишь коротко ответить на ее вопросы о моем отце, о дяде, Сергее Бернштейне, и судьбе его коллекции записей голосов поэтов; показать кое-что из новых изданий. На книжной полке она прежде всего заметила и тут же взяла в руки увесистый том “Проблемы творчества” Андрея Белого, незадолго до того, в 1988 году, вышедший в свет в Москве:

– Как, у вас Андрея Белого издают?! – изумилась она.

К разговору с ней я готовилась старательно: продумала, какие вопросы уместно задать, не нарушая провозглашенного ею “права на умолчание”, и о чем, важном, не забыть бы ей сообщить. Увы, прахом пошли мои домашние заготовки – ровным счетом ничего не пригодилось! Н.Н. взяла инициативу в свои руки, это она задавала вопросы, только успевай отвечать, причем все темы: литература, политика, история моей семьи перебивали одна другую, смешиваясь с ее и моими воспоминаниями. Больше всего вопросов касалось биографии отца (“чувствую огромную несправедливость судьбы: Вы теперь так много знаете обо мне, а я ничего не знаю о Вас…”) – должно быть, он недостаточно подробно ответил на те, что содержались в ее письмах, да и дошли ли до нее письма, и о его старшем брате Сергее Бернштейне – обоих она помнила по Петрограду 1921–1922 годов, а у Сергея Игнатьевича даже училась в Институте истории искусств. Поинтересовалась судьбой Анны Ивановны, но вскользь, несколько прагматично: ее воспоминаниями. Спросила о племяннице Ходасевича Валентине – тут я совсем ничего не могла рассказать кроме факта публикации ее книги “Портреты словами”.

Похоже, у Нины Николаевны тоже имелись домашние заготовки, сделанные перед посещением нашего дома, и похоже, что она не очень-то их придерживалась: беседа шла столь непринужденно, скачками, что повернуть ее в строгое русло оказалось затруднительно, да, признаться, вскоре и расхотелось.

На книжке своих стихов, которую она мне привезла и в тот день подарила, сделана надпись: “Сонечке, с любовью, с общими воспоминаниями в день встречи в Москве. Нина Б. 8 сент. 1989”. Не правда ли, замечательно это “общие воспоминания”? Мы виделись впервые, мы жили на разных континентах в различных социальных, культурных, языковых пространствах, между нами существовала разница в возрасте тридцать с лишним лет, и вот, оказывается, у нас с нею нашлись “общие воспоминания”! Не только из области литературы и филологии (Ходасевич, Шкловский, Эйхенбаум, Сергей Бернштейн), но и житейские. Каким-то образом разговор в своих завихрениях свернул на воспитание девочек в ее и в мое время, когда с точки зрения педагогики считалось правильным внушать дочкам, независимо от того, как они выглядели на самом деле: “Ты некрасивая, поэтому ты должна быть умной”, – об этом есть упоминание в “Курсиве”. Нина Николаевна трогательно обрадовалась, услышав, что и меня подобная участь не миновала, благодаря чему я удостоилась забавной надписи на экземпляре “Железной женщины”: “Милой Сонечке, самой красивой, самой умной, самой доброй девочке, кот<орую> я знала. Нина. 8 Сент<ября> 1989”. Шутливый инскрипт дорог мне еще и потому, что в тоне его сохранилась теплота, интимность и даже некая разнеженность атмосферы того долгого дня.

Нет, при той нашей встрече Нина Берберова не показалась мне ни железной, подобно ее героине Марии Игнатьевне Будберг, у которой, как она признавалась, многому научилась, ни “чугунной”, как она сама себя аттестует в “Курсиве”. Более того, она не казалась ни иностранкой, ни незнакомкой. Шестьдесят семь лет разлуки с Россией, которые мигнули в момент ее прихода, тут же и погасли: кроме впечатления от форточки и новой книги Андрея Белого, никаких неожиданностей не возникало, разговор не начался, а словно бы продлился после перерыва с какой-то нам обеим ведомой точки. Да и сама она казалась мне, нет, не москвичкой, но и не американкой, а скорее гостьей из Питера, города, которому принадлежала по рождению. Виной тому была не только ее подтянутость, строгая белая блузка и скромное ожерелье, но главным образом ее ясный, красивый русский с петербургским выговором, ее щелкающие “что” и “конечно” вместо шелестящих московских “што” и “конешно”. Спросить, как она смогла без малого семь десятилетий сохранять в чистоте язык, не устаревший в ее устах и не засоренный англицизмами, я, помнится, постеснялась. Но Роману Якобсону в один из его приездов в Москву такой вопрос при мне задал Константин Богатырев. “Потому, – отвечал Роман Осипович, – что я никогда не говорю по-русски с эмигрантами”. Чтобы оценить разумность его позиции, надо было мне пожить в Америке и наслушаться того чудовищного и заразного жаргона, который в ходу у наших бывших компатриотов.

Проблема времени, отношения со временем всегда много значили для Берберовой. Она подчеркивала свою принадлежность двадцатому веку, считала важным знаком тот факт, что родилась в первый год его – в отличие от большинства близких ей людей, пришедших в наш мир в девятнадцатом. Она дорожила и гордилась своим умением расти, меняться вместе со временем, и это ее свойство мне довелось наблюдать воочию. 8 сентября 1989 года в гостях у нас побывала если не ровесница, то уж точно наша современница. Нина Берберова несла в себе – и в наш дом внесла – дыхание Серебряного века, но явилась не музейным экспонатом, а живой его частицей, ставшей активной частью сегодняшнего (в тогдашнем понимании) дня. Убегая на кухню, чтобы заварить новую порцию кофе и добавить бутербродов, удалившись таким образом от Н.Н. на некоторое, длиной в одну комнату, расстояние и располагая минутами, я второпях пыталась разобраться в своих впечатлениях и найти для нее клеточку, определить ее место среди тех немногих представителей Серебряного века, которых мне посчастливилось знать к тому времени. Она точно не принадлежала к числу воспетых Осипом Мандельштамом красавиц, “тех европеянок нежных”, которых я не застала, а если и застала, то не узнала: в мое время они уже не были красавицами. Она не казалась памятником ушедшей эпохе и своему величию, каким, при всей нашей к ней любви, виделась нам Анна Ахматова. Памятником в другом роде была и Надежда Мандельштам, памятником-надгробием Серебряному веку, и мы с уважением и скорбью, приличными посещению кладбищ, созерцали ее. Памятником “своей предшествующей деятельности” назвал себя и своих современников мой дядя, Сергей Бернштейн (“Постепенно все мы становились памятниками своей предшествующей деятельности, каменели, превращались в мрамор.