…Во время войны, в Чистополе, мама подарила мне на день рождения однотомник Маяковского, огромного размера и неподъемного веса, с которым почти не под силу мне было управляться. Подарок преподнесла она от имени папы, “прислал с фронта”, и тем самым он автоматически возводился в ранг святыни. Даже в таком юном возрасте нетрудно было бы сообразить, что коли от папы много недель нет писем, то пудовую книжку из осажденного Севастополя он никоим образом прислать мне не мог, но слова всегда значили для меня больше, чем реальность. Читать я выучилась незадолго до того, однако успела заметить свойство понравившихся стихов запоминаться с первого раза. К тому моменту, когда долгожданное письмо от папы пришло и переписка с ним восстановилась, строк двести, а то и больше из новой книжки запали в память и выкрикивать их ни к селу ни к городу стало насущной необходимостью. Кажется, то был первый и ничему не научивший случай, когда привычка декламировать любимые стихи окончилась для меня печально и привела к кровопролитию: к драке с троюродной сестрой, незадолго до того появившейся в нашем чистопольском доме. Ириша с матерью при приближении немцев бежали из родного города, при этом им пришлось оставить на произвол судьбы и оккупантов Иришину бабушку, родную сестру моей, однако наш адрес у брошенной бабушки взять не забыли, по нему разыскали нас и у нас поселились. Гости мне сильно не понравились, особенно не понравилось зловещее пришлось оставить бабушку (по моим понятиям, если нельзя было вместе спастись, то следовало вместе погибать), однако Иришу велено было жалеть и любить. С легкой душой я отдала ей ненавистную куклу с закрывающимися глазами, скрепя сердце поделилась жалкими своими одежками и простодушно кинулась читать ей стихи. В ответ услышала что-то очень уж для поэта оскорбительное, с чужих слов конечно. По тем же правилам, предписывавшим умирать вместе, следовало защищать тех, кого любишь. Я двинула кузину кулаком в плечо, она в ответ дала мне по физиономии, хозяйка дома Алевтина Александровна нас растащила, крепко ухватила за шкирки и, слегка встряхивая, потребовала объяснений. Хлюпая соплями и кровью из разбитого носа, я убеждала ее в своей правоте, а она увещевала:
– Что ж такого, что ей твои коски не нравятся? На вкус на цвет товарищей нет. Руки-то зачем распускать? Чтоб больше такого я в своем доме не видала!
Позорище! Вместо благородного и высокого повода для драки “она обругала Маяковского”, Алевтине Александровне послышалось мелко-девчачье “она обругала мои коски”: мне как раз в те дни по требованию школьной учительницы стали заплетать противоправные кудряшки в директивные крысиные хвостики. Мамам добрая Алевтина Александровна на нас не пожаловалась, Ириша бурно торжествовала победу, я же вышла кругом виновата и – в дурах.
Вступаться за честь и поэзию Маяковского в дальнейшем предстояло не раз, особенно в старших классах школы и в университете, когда вошла в знаменитую “Бригаду Маяковского”[287]. Однако, следуя мудрому совету Алевтины Александровны, рук не распускала, хотя они подчас и чесались. Когда именно рядом с именем Маяковского встало имя Лили Брик, мне теперь уж не вспомнить. Ее, живую, увидала воочию в Консерватории, году в 1947-м. Отец представил меня Лиле Юрьевне, я окаменела от смущения и онемела от счастья. Разумеется, расхвасталась на следующий день в школе, и, разумеется, опять ничего хорошего из того не вышло, хотя до рукоприкладства – спасибо Алевтине Александровне – не дошло. Там же, в Консерватории на концертах, встречала ее изредка, и, если была с кем-нибудь из ровесников, бахвалилась знакомством, но мысль о том, чтобы ей поклониться, мне в голову не приходила. Не будешь ведь здороваться с Медным всадником? Ты ему “здрасьте”, а он, что, слезет с лошади, шаркнет ножкой и тебе ручку пожмет?
Пренебрежение реальностью, как всегда, вышло боком: Лиля Юрьевна позвонила отцу и строго осведомилась:
– Саня, почему ваша дочь со мной не здоровается?
Мне влетело от родителей. При встречах в Консерватории с Лилей Брик теперь приходилось прятаться за колоннами или скрываться за взрослыми спинами и уж оттуда, из укрытия, восхищаться и млеть, млеть и восхищаться.
Расстояние резко сократилось десять лет спустя, когда я вошла в семью Богатыревых: их с Лилей Брик связывали давние и тесные взаимоотношения. Костя воспринимал людей куда шире и более гибко, чем я. Не решусь обнародовать те высказывания Лили Юрьевны, которые он с удовольствием цитировал, и то, как он позволял себе о ней отзываться, но общался он с нею с большой охотой, как-то очень запросто, несмотря на разницу в возрасте. Чаще всего он бывал в ее доме еще до того, как мы с ним познакомились, в краткий период свободы между возвращением из армии и тюрьмой, в возрасте двадцтати двух – двадцати пяти лет. Вспоминал без всякой обиды рассказ о том, как на следующий день после его ареста на чей-то вопрос, будет ли он вечером у нее в гостях, Лиля Юрьевна ответила: “Костя отпал”. Меня это небрежно-равнодушное “отпал” ужасало, Костю – забавляло.
Крупным планом я увидала ее в одно из первых посещений Москвы Романом Якобсоном: мы были приглашены Лилей Юрьевной на торжественный обед в его честь.
Вечер был выдержан в русском стиле. Дом сиял жостовскими подносами и расписными масленками из коллекций хозяйки, она сама – изысканностью экстравагантного наряда и не сходящей с губ улыбкой, в которой, впрочем, поначалу просвечивал легкий оттенок высокомерного неудовольствия.
Подавали: бараний бок с гречневой кашей и поэта Андрея Вознесенского.
Еще в прихожей, на фоне приветствий, порхания улыбок и целования ручек Лиля Юрьевна открыла военные действия.
– Считай, что Володя дал тебе пощечину, – объявила она Якобсону.
– Вот как? – деланно изумился Роман Осипович. – Ты и право раздавать пощечины унаследовала от Володи?
Он ласково и прямо смотрел на нее своим правым, “рабочим” глазом, а левый, косящий, тем временем как раз уперся в меня, и, мне кажется, Роман Осипович на мгновение переключил зрение с “рабочего” на этот, запасной, потому что я успела заметить лукавую искру, там сверкнувшую. Профессор, всю жизнь имевший дело с молодежью, по природе своей артист, он никогда не забывал о публике: на сей раз ему требовалось убедиться, что его смелость и остроумие оценены, а заодно проверить, понятно ли ровеснице его студентов, что стоит за двумя репликами-выстрелами, которыми обменялись он и хозяйка дома. Еще бы мне не понять: сколько намеков-разговоров на эту тему слышала я в родительском доме, сколько откровенных разъяснений в доме Богатыревых! “Пощечина” – за то, что обнародовал ныне широко известный, а тогда тщательно скрывавшийся факт, что в последний год жизни Маяковского Брики, Осип Максимович и Лиля Юрьевна, воспользовались связями в чекистских верхах, чтобы предотвратить его поездку в Париж и встречу с Татьяной Яковлевой.
Строки:
Я все равно
тебя
когда-нибудь возьму —
одну
или вдвоем с Парижем
– к тому времени были написаны и сильно встревожили Бриков.
Ответный выстрел Якобсона должен был уведомить Лилю Юрьевну, что та ловкость, с какой она изъяла из списка членов семьи и, следовательно, наследников Владимира Маяковского Веронику Витольдовну Полонскую, названную в этом качестве в предсмертной записке поэта, не забыта.
Как принято в аристократических дуэлях, противники, обменявшись выстрелами (уколами шпаг?), признают себя примирившимися, оставляют поле боя и мирно расходятся: в данном случае садятся за обеденный стол.
Андрея Вознесенского оставили на десерт. Лиля Юрьевна элегантно привлекла к нему внимание, предложив ему чай в чашке, некогда подаренной ей Маяковским. Она протянула реликвию через весь длинный стол к торцу, где сидел Андрей, подчеркнуто многозначительным жестом: то была не чашка, а эстафета, и плескался в ней уж точно не чай, а нектар, предназначенный для обитателей Парнаса. Преувеличенная любезность и торжественность, помнится, меня покоробили: при всей симпатии к поэзии Вознесенского, я в очередной раз, как в детстве, обиделась за Маяковского.
Вознесенского просят прочесть стихи. Он почтительно осведомляется у хозяйки, что бы та пожелала услышать.
– Прочтите “Лилю Брик”, – предлагает она, окинув гостей торжествующим взглядом и одарив вызывающей улыбкой.
Лили Брик на мосту лежит,
разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами,
как монетка зрачок блестит!
Пешеходы бросают мзду.
И как рана,
Маяковский,
щемяще ранний,
как игральная карта в рамке,
намалеван на том мосту!..
– патетично, слегка захлебываясь и задыхаясь, декламирует Андрей.
…Гений. Мот. Футурист с морковкой.
Льнул к мостам. Был посол Земли…
Никто не пришел на Вашу выставку, Маяковский.
Мы бы – пришли.
Искренне и трогательно. Горазды мы, потомки, исправлять ошибки отцов – жаль, поздновато схватились.
Я знаю эти стихи и помню, что стихотворение называется все-таки не “Лиля Брик”, а “Маяковский в Париже” и речь там идет не о ней, а о нем. Но Лиля Брик не согласна быть деталью, пусть даже поэтической. В то же время реалии не безразличны ей и она считает нужным внести уточнение: по мосту, который фигурирует в стихотворении, автобусы не ходят, однако с глубоким уважением к праву поэта не отражать, а создавать мир (стихи важнее курса автобусов!), замечает одобрительно:
– Так захотелось Андрею.
Чья-то попытка сравнить поэтику Вознесенского с поэтикой Маяковского не имела успеха:
– Кто же теперь читает Маяковского, – небрежно бросила Лиля Юрьевна.
Завершает вечер Василий Абгарович. Сюрприз для американского гостя: в доме сохранилась запись буриме, в которое играли лет сорок тому назад в том числе и Владимир Маяковский, и сам Роман Якобсон. Василий Катанян тщательно изучил листочки, сопоставил шутливые записи с событиями тогдашней литературной жизни, изложил свои выводы в коротком изящном эссе, которое и зачитал внимательны