«Скажу тут, кстати, о нем. Ведь он был спутником нашей жизни и наших дел в течение пятнадцати лет, вместе с нами бежал из России в Польшу в 20-м году, и если остался в Варшаве, когда мы, ввиду заключения Польшей мира с большевиками, уехали в Париж и наша “тройственность” была разрушена, то отчасти, косвенно, посодействовала тому я, а главная причина лежала, конечно, в его природе и склонности – к деятельности общественно-политической».
Зинаида Гиппиус давала ему следующую характеристику:
«Очень высокий, стройный, замечательно красивый, – он, казалось, весь – до кончика своих изящных пальцев, и рожден, чтобы быть и пребыть “эстетом” до конца дней. Его барские манеры не совсем походили на дягилевские: даже в них чувствовался его капризный, упрямый, малоактивный характер, а подчас какая-то презрительность. Но он был очень глубок, к несчастью, вечно в себе неуверенный и склонный приуменьшать свои силы в любой области. Очень культурный, широко образованный, он и на писанье свое смотрел, не доверяя себе, хотя умел писать свои статьи смело и резко <…> Но самый фон души у Дм. Вл-ча Ф. был мрачный, пессимистический (в общем) и в конце жизни в нем появилось даже какое-то ожесточение.
Он подошел к Д.С. ближе, чем кто-либо, и любил его, конечно, более, нежели меня. Ко мне он относился всегда с недоверием – к моим “выдумкам”, как он говорил, называя так разные мои внезапные “догадки”, которые, однако, нередко и Д.С. принимал, как свое.
Его привязанность к Д.С. была, однако, такого рода, что мне понятно теперь, почему впоследствии она, временами, как бы падала: он подходил к нему, человеку, со слишком большой требовательностью, не считаясь с ним, какой он был, не довольствуясь тем большим, что он имел, не прощая ему ни малейшей слабости или даже просто какого-нибудь личного свойства, которое, по его мнению, Мережковский не должен был иметь. Я напрасно старалась тогда объяснить нашему другу, что если принимаешь человека – то надо принимать его всего и видеть тоже его всего, как он есть, хотя бы он и не во всем был с тобою схож. Иногда он меня понимал, иногда нет…
Впрочем, я не сомневаюсь и теперь, что Д.С. любил он искренне, и даже нас обоих. Как и мы его. За пятнадцать лет совместной жизни можно было в этом убедиться».
Сердце исполнено счастьем желанья,
Счастьем возможности и ожиданья, —
Но и трепещет оно и боится,
Что ожидание – может свершиться…
Полностью жизни принять мы не смеем,
Тяжести счастья поднять не умеем,
Звуков хотим, – но созвучий боимся,
Праздным желаньем пределов томимся,
Вечно их любим, вечно страдая, —
И умираем, не достигая…
Весной 1904 года они все вместе втроем поехали в Крым и прожили там несколько недель, затем их дороги разошлись. Философов уехал в Петербург. А Гиппиус и Мережковский отправились из Севастополя в Константинополь. Мережковскому хотелось еще раз посмотреть на храм святой Софии. Путешествие было нелегким из-за урагана.
«Но мы были вознаграждены уже войдя в Золотой Рог – тишиной, теплом, солнцем и ослепительной прелестью этого входа в столицу Турции.
Можно сказать, что мы тогда видели ее в первый раз. Каждый день, конечно, в св. Софии, утром, когда, сквозь купол, из окна в окно пролетают в солнечных лучах белые голуби, видели мы и дервишей, и десятки поразительных мечетей».
Лето на даче в имении Кобрино прошло в спорах и разговорах как об общественно-политических делах, так и церковных. К ним приезжал Философов, который присоединялся к этим беседам. Мережковский возмущался, что «церковь находится в таком рабстве у данного русского режима, – то этот режим, сам по себе, как подавляющий свободу во всех других слоях народной жизни, сверху донизу, подавляющий и свободу личности (я говорю о самодержавии), – как-то ускользал от его внимания и критики.<…>
Что касается Ф., – у него все было проще: он отрицал самодержавие огулом, как режим, подавляющий общественную и политическую жизнь страны, и как виновника и войны, и таких событий и расправ, как 9 января».
Интересно, что идея тройственного союза родилась у Гиппиус в период неустойчивости и разброда мнений. Эта идея выкристализовалась и требовала одобрения у «своих».
«Что касается меня, то я, в это лето, вдруг погрузилась в одну мысль, которая сделалась чем-то у меня вроде idée fixe. Стихийное отношение Ф. к самодержавию (отрицательное) и такое же утверждение революции я признать не могла. Но не могла признать и отношение к самодержавию Д.С. и вообще к государству – которое, думалось мне, может быть, пока что, и лучше, и хуже. Но дело не в этом. Я перескочила в какую-то глубь, и моя idée fixe была – “тройственное устройство мира”. Я не понимала, как можно не понимать такую явную, в глаза бросающуюся, вещь, такую реальную притом, отраженную всегда и в нашем мышлении, во всех наших действиях, больших – до повседневных, в наших чувствах и – в нас самих. Мы тогда так и говорили: 1, 2, 3. Не символически, но конкретно, 1 – не есть ли единство нашей личности, нашего “я”? А наша любовь человеческая к другому “я”, так что они, эти “я”, – уже 2, а не один (причем единственность каждого не теряется). И далее – выход во «множественность» (3), где не теряются в долженствовании ни 1, ни 2».
Так и родилась знаменитая идея «тройственного союза», которую активно воплощали в жизнь Гиппиус, Мережковский и Философов. Идея, которая вызывала много споров и нареканий в литературных и не только литературных кругах. По словам Зинаиды Николаевны, придумавшей этот союз Мережковский живо откликнулся на нее, так как «преследовавшую меня идею об “один – два – три”, – он так понял подкожно, изнутри, что ясно: она, конечно, и была уже в нем, еще не доходя пока до сознания. Он дал ей всю полноту, преобразил ее в самой глубине сердца и ума, сделав из нее религиозную идею всей своей жизни и веры – идею Троицы, пришествия Духа и Третьего Царства, или Завета. Все его работы последних десятилетий имеют эту – и только эту – главную подоснову, главную ведущую идею».
В виду неспокойной обстановки в России был высказан план уехать на год или на два-три года за границу втроем и изучить общественную и духовную жизнь там на месте с тем, чтобы потом извлечь полезное и годное для России. Мережковского интересовало католичество, движение модернизма и революционеры, находящиеся в эмиграции.
Философов уехал раньше и обещал присоединиться к ним в Париже. Мережковские же выехали из Петербурга 14 марта… Философов встретил их, как и обещал, в Париже, уже сняв для них помещение. Период жизни в Париже длился около двух с половиной лет – до возвращения в Петербург в июле 1908 года.
В Париж Гиппиус и Мережковский приехали в приподнятом настроении, мечтая о более упорядоченной и разумной жизни, чем в России. Даже у сдержанной Гиппиус Париж вызвал восторг. «Помню темные, желтые ночи на балконе нашего отеля на Елисейских Полях. Вверху – ясное, бархатное небо в звездах. Внизу – вся Avenue сверкает огнями и полна нежным переливчатым звуком бубенчиков бесконечных фиакров. Как пахнет весенний воздух!».
Постепенно у Мережковского и Гиппиус образовалось нечто вроде салона, куда приходили самые разные люди.
«Была у нас и какая-то полудомашняя, смешанная среда. Для нее явились (сами собой образовались) наши “субботы”. Русские, – а французы на них не бывали, их мы приглашали отдельно, большею частью вечером. Субботы же днем – это старые наши друзья-писатели конечно, неудачные эмигранты, поэт Минский, поселившийся здесь после бегства с “порук” от страха за две свои “мэонические надстройки” в газете Ленина в 1905 году, и Бальмонт с одной из очередных своих жен (которой по счету не помню), пышной и красивой москвичкой Андреевой. Бальмонт тогда быстро уехал из России после своего стихотворения “Кинжал”, за которое, как его пугали, его могли арестовать. Бывали и просто русские интеллигенты, давно почему-нибудь в Париже застрявшие. А главное – приходили, часто незнакомые, люди новой эмиграции, какой не было ни прежде, ни потом. <…> Были и русские богатые, жившие, даже порой совсем прижившиеся, в Париже. Не старого типа “прожигатели жизни”, – если они еще водились – мы их не знали, – но другие, скептики, случайные европеисты, неудачники на родине, коллекционеры, меценаты… Одного из сыновей московского миллионера Щукина мы хорошо знали».
Но были ли так легки и беспристрастны эти новые учение и тройственный союз? В своем письме к Философову Мережковский признается: «Формулу твою: «я+ты+Зина, – всем сердцем принимаю. Я уже давно чувствовал, что это так. Знаю, как трудно, особенно, мне трудно, – но Господь поможет». И в другом письме: «…мне особенно больно и страшно, потому что хотя тебя меньше люблю, чем Зина (но все-таки люблю, видит Бог, и всегда буду любить!»
Но чтобы ни происходило в жизни, какие бы связи ни рвались и ни рушились, ничто не могло поколебать уверенности Гиппиус в правоте своего дела. И об этом она пишет в письме Философову в апреле 1913 года: «В минуты последней тяжести я могу осуждать только себя, свою слабость, половинчатость, свое легкоыслие при величайшей дерзости, – куда уж мне судить других? Но я не могу усомниться в самом деле, именно таком, именно том, в какое верю. Я погибну, сгорю или буду наказана, но Оно все равно останется, и такое, каким я его вижу».
Но таким ли слаженным и нерушимым был союз Мережковских, как это выглядело со стороны?
Были ведь и настоящие искусы. Душевного характера. Так переписка с Ольгой Флоренской, сестрой Павла Флоренского, – показывает нам и другого Мережковского – трепетного и смятенного.
Д.С. Мережковский – О.А. Флоренской
15 bis, Rue Théophile GAUTIER
Paris XVI
10.17. 1907
Вы не можете себе представить, как Ваше последнее письмо приблизило Вас ко мне! Я сразу точно увидел Вас, почувствовал, что Вы реально существуете, и захотелось узнать Вас ближе и ближе. Я знаю, что Вам было трудно писать и что мои вопросы могли показаться грубыми, но зато видите, какая польза из этого вышла. Один уже тот факт, что Вам 16 лет, объяснил мне очень многое. Ведь мне 42 года – между нами разница 26 лет – четверть века. Значит, Вы для меня