Он взял мамины руки и прижал их к губам:
– Что скажешь, Гвен?
– Ты не сказал, что любишь меня, – ответила мама. – Зачем тебе это? Ведь ты меня не любишь.
– Еще как люблю, – возразил Роли. – Я люблю тебя до безумия. Я люблю тебя всем существом, каждой косточкой. Я люблю тебя, Гвендолен Ярборо.
– Нет, не любишь, – твердила мама.
– Люблю. Полюбил в тот самый день, когда увидел съежившуюся на кровати в общежитии. Пожалуйста, Гвен. Давай поженимся.
– Я не знаю.
– Чего? – спросил Роли. – Не знаешь, люблю ли я тебя или любишь ли ты меня?
– Я точно знаю, что не люблю тебя, – ответила мама. – Не такой любовью. Но не уверена, что и ты меня на самом деле любишь.
Роли откинулся на спинку дивана.
– Не любишь? Совсем?
– Немного, – смягчилась Гвен. – Но ты брат моего мужа. Деверя любят другой любовью.
– Ты не жена моего брата, – отрезал Роли. – У меня нет брата, и ты ему не жена.
– Не знаю, – повторила Гвен.
– Знаешь, – настаивал Роли. – Знаешь. – Он встал с дивана и поставил Луи Армстронга. – Потанцуй со мной, – попросил он, протягивая руки.
– Это не кино, – вдруг разозлилась мама. – Если я с тобой потанцую, от этого брак не сделается вдруг правильным или неправильным решением. Ты просишь меня бросить все, что у меня есть.
– Я прошу тебя выйти за меня замуж.
– Не знаю, Роли, – сказала мама.
Пять дней спустя она, одетая в голубой костюм, сидела со мной на заднем сиденье старого «Линкольна».
– Дана, – начала мама, – что бы ты сказала, если бы дядя Роли стал твоим новым папой?
– То есть как?
– Что бы ты чувствовала, если бы мы стали жить с дядей Роли и он был бы твоим папой, а я все так же мамой? Я всегда буду ею, это никогда не изменится. Но в общем, что, если мы будем жить втроем: я, ты и Роли?
– А так можно?
– Люди могут делать все, что захотят.
Я задумалась, почесывая комариные укусы на ногах.
– А как же Джеймс? У меня не может быть два папы?
– Джеймс всегда будет твоим отцом.
– А как же Роли?
– Ладно, – сказала мама, – слушай. Когда ты вырастешь, будешь говорить людям: «Я не жила с настоящим отцом. Моя мама вышла замуж за дядю, так что он мне как отец». Понимаешь?
– Нет.
– Дана, – попыталась мама еще раз, – давай зайдем с другой стороны. Если бы ты могла выбрать одного папу, кто бы это был? Роли или Джеймс?
– Не знаю.
– Решать тебе. Скажи, чего ты хочешь, потому что я хочу сделать, как лучше для тебя.
– Если я выберу Роли, то Джеймс на нас рассердится?
– Да, – ответила она.
– А дядя Роли? Если ты скажешь, что он не может быть моим папой, тогда он рассердится?
– Это его огорчит.
– Он будет плакать?
Мама на мгновение задумалась.
– Может, и будет, но не при тебе. Ты не увидишь его слез.
На заднем сиденье «Линкольна» мне впервые за две недели было удобно и прохладно. Захотелось, чтобы мы с мамой остались здесь навсегда и размышляли над тем, какие у нас варианты. И чтобы нас любили одновременно и отец, и Роли.
– Я не хочу обижать дядю Роли.
– Я тоже, милая, но в такой ситуации кто-то будет обижен. Иначе никак.
Она прижала меня к себе, хотя была вся такая чистая и красивая, а я грязная, как Алабама, и липкая, как трава сорго.
– Я люблю тебя, Дана, – сказала она. – Я люблю тебя больше всех, – мама уткнулась лицом в мои грязные волосы. – Ты моя жизнь.
Раньше мне нравилась ее отчаянная любовь ко мне, ее тяжелые поцелуи. Ее любовь была как разряд электричества, который сжигает все, к чему прикасается, и оставляет только чистые линии громоотвода.
– Мама, – произнесла я.
– Да?
– А как же Джеймс? Если мы уйдем к Роли, он будет жить только со своей женой и другой дочкой?
– Да.
– Это нечестно.
– Нечестно по отношению к кому, детка?
– Нечестно, что они вот так запросто получат Джеймса и он будет только их и больше ничей.
– Да, – согласилась мама. – Это нечестно.
– Пусть лучше они уходят к Роли.
– А вот это невозможно, – сказала мама.
Она сидела рядом, сгрузив всю тяжесть решения на плечи девятилетнего ребенка. Мне даже подумать было нестерпимо, что Шорисс получит отца целиком и полностью, будет называть его папочкой и жить, словно героиня детских книг Беверли Клири. Даже тогда я понимала, что Роли хороший человек, замечательный дядя, но дядя – это не то же самое, что папа. Не может у человека быть «нового папы». У человека с самого начала один папа – и все.
Сквозь тонированное стекло «Линкольна» сцена на крыльце казалась зловещей, словно в город пришла гроза, похожая на жутковатый карнавал. Роли навел фотоаппарат на Уилли-Мэй, а та рассмеялась и бросила в него горсть грушевых очисток. А он раз за разом нажимал на кнопку.
(В 1988 году, когда мы похоронили Уилли-Мэй, я хотела во время погребения выставить несколько ее портретов, сделанных в этот день, но мама сказала, что Уилли-Мэй не хотела бы выглядеть так по-деревенски. Эти снимки до сих пор лежат в моей серебряной шкатулке, рядом с золотыми сережками.)
– А мы будем видеться с дядей Роли, если он не станет моим новым папой?
Мама кивнула:
– Роли такой же, как мы. Ему больше некуда идти.
– Тогда давай просто оставим все как есть, – предложила я. – Можно?
Мы вместе вышли из машины. Мама вела меня за руку, словно она невеста, а я девочка с букетом. Когда мы подошли к крыльцу, Роли встал, и пурпурный дождь из кожуры посыпался с его коленей на пол и на начищенные туфли.
– Нам надо поговорить, – сказала мама.
– Хорошо, – согласился Роли.
– Наедине, – уточнила мама.
Уилли-Мэй взяла мою ладонь так же крепко, как накануне, когда выхватила из рук своего дяди.
– Пусть она останется здесь, со мной, Гвен. Не надо ее впутывать во взрослые дела.
Мама отпустила меня, моя свободная рука повисла.
– Здесь негде уединиться, – напомнила Уилли-Мэй.
– Только в машине, – добавил Роли. – Но я не хочу говорить в машине. Я не хочу садиться в эту машину.
Он начал нервничать, переминаться с ноги на ногу, и фотоаппарат подпрыгивал у него на груди, попадая по красивому желтому галстуку.
– Тогда идите за дом, – решила Уилли-Мэй, – придется пройти через кухню, но зато будете одни.
И они пошли в дом, бормоча «извините» женщинам и двоюродным братьям и сестрам, втиснувшимся в кухню. Увидев Роли, те пришли в недоумение, но, когда мы уехали, Уилли-Мэй объяснила родне, что Роли на самом деле не белый, просто очень похож. И по крайней мере одна родственница сказала, что так и думала.
Я села на крыльцо рядом с Уилли-Мэй и миской груш. Она ногтем выковыривала черные хвостики и большим пальцем сталкивала блестящие груши в миску.
– Она там разбивает ему сердце, да? – спросила Уилли-Мэй, не глядя на меня.
– Мы оставим все как есть, – ответила я.
Крестная пожала плечами.
– Это ее жизнь.
Какое-то время я мучилась с грушами, а руки Уилли-Мэй справлялись с задачей молниеносно.
– Она попросила выбрать, кто будет моим папой.
– Вот как?
– Я сказала, что хочу оставить моего отца.
– Гвен не должна была весь этот груз взваливать на тебя.
– Она скажет дяде Роли, что я не хочу, чтобы он был моим папой?
Уилли-Мэй поставила миску с грушами на пол возле своих ног.
– Нет, милая. Гвен ни за что тебя так не подставит. Когда вырастешь, можешь говорить о ней что угодно, но не то, что она тебя предала.
Роли и мама разговаривали на заднем дворе среди развешенного для просушки белья. Простыни были словно занавески, окружившие их чистой мыльной сладостью и немилосердным запахом отбеливателя. Они стояли там, где Уилли-Мэй научила меня прятать тайные вещицы – одежду, которую не должны видеть люди, проходящие по улице. Я попросила повесить туда всю мою: не только нижнее белье, но и шорты, футболки, носки и даже полотенца, которыми вытиралась. Она рассмеялась, но просьбу выполнила.
Мы с Уилли-Мэй перешли на кухню, где женщины помешивали что-то в кастрюлях и утирали пот с лиц. Мы неотрывно смотрели на сетчатую дверь, но за ней видели только простыни, неподвижные и безучастные.
– Ты держи ухо востро, – посоветовала Уилли-Мэй, – никогда не знаешь, что сделает мужчина, когда ему откажут.
– Дядя Роли никогда не обидит маму.
– Тут речь не о твоем дяде, милая. А о том, как ведут себя взрослые. Просто слушай внимательно, чтобы вовремя заметить неладное.
Я слушала, но слышала только то, как родственницы Уилли-Мэй делали закрутки. Разобрать голосов мамы и дяди Роли не получалось. Я не слышала и щелчков затвора объектива, но знаю, что Роли тогда делал снимки: я их видела. Крупные планы маминого лица, взгляд опущен. Есть еще фотография только ее ног: тоненькие каблуки атласных лодочек утопают в алабамской грязи. Есть фотография ее ладони, загораживающей объектив. А потом серия из шести или семи снимков ошеломленного лица Роли. Фотоаппарат он держал на вытянутых руках. Наверное, он сделал их, когда мама оставила его одного среди развешенного белья, вбежала на кухню и бросилась в раскрытые объятия Уилли-Мэй.
– Я сказала, – призналась она.
– Что? – спросила подруга.
– Что не могу так поступить с Даной. Что ей нужен родной отец. А он начал твердить: «Ты любишь меня, Гвен? Ты любишь меня, Гвен?» Я сказала, что это неважно, что жизнь не игра.
– Как ты? – спросила Уилли-Мэй.
– Нормально, – ответила мама. – Могло быть хуже. Могло быть намного хуже.
Я стояла у сетчатой двери и смотрела на простыни. Мы повесили их рано утром, а сейчас уже за полдень, но они были все такие же мокрые. Под домом скулили щенки, дожидаясь, пока мама Уилли-Мэй выставит для них вчерашние объедки. Щенки были пушистые и милые, но нельзя было их трогать, потому что они не были привиты.
Я распахнула сетчатую дверь.
Мама спросила:
– Куда ты?
– Хочу посмотреть на щенков, – сказала я. – Я не буду их трогать.