отому, что Ипполит Федорович последние годы своей благочестивой жизни провел под крылом у ее тетки. Значит, умозаключал я, и богатства припрятаны где-нибудь у Полины, а может быть, и находятся в ее полном распоряжении. Но я не хотел, чтобы она знала меня как Струпьева, потому как фамилия паршивая, нечеловеческая, как не хотел и открывать ей сразу нашу отдаленную родственность. Дело в том, что я с первой же встречи в нее влюбился, и мне нужна была легенда о моем изначальном увлечении ее красотой, а не охотой на какие-то сомнительные клады. Вот я и придумал себя перед ней Ивановым, человеком, у которого нет иного желания, кроме как славно дожить оставшиеся ему дни в Ветрогонске и взять ее, Полину, в жены, если будет на то ее согласие. Я понимал, конечно, что со временем она узнает правду, но то, что должно было случиться в будущем, перестало меня пугать, настолько я зажил настоящей, иначе сказать, текущей минутой. Я жил исключительно любовью к этой женщине. До того, что даже как будто позабыл о своем долге. Я осознал до глубины души, что не пристало мне, человеку в возрасте или, как справедливо может быть замечено, в определенном возрасте вдруг ставшему Ивановым, верить в закопанные сокровища и трусить из-за какого-то копеечного в сравнении с ценностью жизни долга, а вот вить уютное гнездышко, любить женщину и желать ее - это как раз очень даже пристало. Я оторвался от своей прежней безрассудной и несчастной жизни, позабыл о ней, ну, отчасти позабыл долг и беспокоился, поскольку совсем жить без волнений не получалось, теперь лишь от гадания, насколько же мне, собственно, удается весь этот проект свития гнездышка и создания семьи. Многое мне мешало. Мешал Мелочев, актеришка, к которому Полина ненароком прикипела. Мешало и то, что я не проявился должным образом перед соседями, перед лучшими людьми Ветрогонска, перед общественностью, не показал, на что я способен. Я ведь полагал, что, опытный, бывалый, искушенный, способен и даже призван к добрым и светлым делам, но порой закрадывалась мыслишка: а вдруг мне только и дано, что пускать пыль в глаза? Ведь пустил же Полине, явился ей этаким мудрецом... Это смущало. Но я не бунтовал. Я не взбунтовался, не опомнился, не забеспокоился даже тогда, когда Полина и ее друг Мелочев заговорили о неких существах, требующих отдать им мощи Ипполита Федоровича, то есть косточку, которая, по признанию Полины, у нее будто бы хранилась. Я не поверил им, хотя в этом смысле у них явно не было нужды обманывать меня. Я не поверил потому, что не хотел верить, зная, что в противном случае меня охватит не только мистическая тревога, не только священный трепет перед некими сверхъестественными силами, но и тревога за свое будущее, то есть по поводу моего злополучного долга. Я чувствовал, что беспокойство с некоторых пор противопоказанно мне. И мне бы выдержать до конца эту роль уравновешенного, основательного человека, но я, поди ж ты, неловко, неудачно выступил в театре, то есть фактически сорвался, нечаянно устроил бузу, и тотчас же меня окружили Струпьевы, взяли в кольцо. Они вернулись в мою жизнь так, словно никогда и не уходили из нее. Как грозовые тучи... разве даже в самый ясный и солнечный день мы вправе утверждать, что тучи ушли из нашей жизни? Ипполит Федорович потянулся к моему горлу из могилы, а Охлопков из редакции, - так жизнь переплелась со смертью, и выжить в подобным условиях обыкновенному человеку невозможно. Если вы спросите, за что они так на меня ополчились, я вам не дам удовлетворительного ответа. Я не знаю. Подозреваю, впрочем, что, например, моя родственность и даже однофамильность им совершенно безразлична, иными словами, я в их представлениях не вполне-то и конкретное лицо. Просто что-то сошлось для них на мне, наверное, возможность большой человеческой неудачи, которую они, торжествующие во зле небытия и неправедной жизни, вы-то уже поняли, конечно, кто является проводником одного вида зла, а кто другого, - тотчас постарались превратить в необходимость. Полина явилась, не догадываясь о том, их вестницей: добрая женщина хотела, чтобы я просил прощения у Охлопкова и умолял его пощадить меня. А с какой стати мне просить у него прощения? Я не согласился, и в тот же момент потерял Полину навсегда. Огорчившись из-за этого на минутку, она тут же просияла и расцвела, вернувшись в объятия своего парнишки. Взрослая, умная женщина, а воображает, что можно и даже лестно ей быть легкомысленной и переменчивой особой! За истекшее после нашего разрыва время я перестал любить ее. А с чем остался? С косточкой.
- С косточкой? - встрепенулся сержант, отчасти убаюканный правдой моей горестной исповеди.
Я кивнул; отнюдь не скованный - до поры до времени? - в этом узилище, я сцепил пальцы рук и жутко хрустнул ими.
- Да. Вот она, отнятая у меня при задержании, лежит перед вами на столе.
Мы посмотрели на косточку. Бог ее знает, кому она принадлежала. Животному? Человеку? Коту, который однажды вскарабкался на дерево, чтобы посмотреть, чем занимаются сытые, счастливые, поглощенные любовью люди в комнате на втором этаже старого крепкого дома? Ипполиту Федоровичу, чей прах был слегка осквернен и пограблен чересчур ретивыми приверженцами его учения? Я разъяснил блюстителю порядка, что взял косточку отнюдь не в бюро похоронных услуг.
- Полина не хотела отдавать ее тем, кто, по ее словам и по словам Мелочева, прилагал все силы, чтобы ее заполучить. Неким таинственным существам. Они не открывали лица. Не показывались, только говорили, угрожали, требовали, и происходило это якобы каждый раз в середине июля. А может быть, и без всякого "якобы". Но она уперлась: не отдам! Оставалось лишь прийти к заключению, что у нее и нет ничего, нет никакой косточки. Да и откуда ей взяться, если речь идет о составной части трупа Ипполита Федоровича? Мол, сумасшедшие старухи раскопали могилу и отрезали кое-что от него. Ну, кто поверит в такой вздор? У меня даже возникло подозрение, что Полина и Мелочев, рассказывая мне эту байку об отрезанных конечностях и июльских голосах, дурачат меня, для чего-то вводят в заблуждение. Но когда и я потребовал косточку... да просто так, в шутку, хотя признаю, что шутка глупая!.. они мне ее отдали. Я не проникал в бюро похоронных услуг, я залез на дерево, заглянул в комнату, где они, Полина и Мелочев, приплясывали от счастья, и вдруг крикнул в открытое окно: отдайте! И они отдали. Хотя еще вопрос: они ли? Многое, многое в этой истории меня смущает, не одно, так другое. Что-то, глядишь, вроде как прояснится, так на другое опускается тьма или падает неверный свет. Косточка... кто ее знает, чья она? Может, что-то из объедков, осталось у них после трапезы, они и кинули мне. Тоже как бы в шутку. Вот только шутка у них получилась, не в пример моей, зловещая, ужасная, необъяснимая! Рука, которая протянула мне эту косточку... понимаете, ее никак не назовешь человеческой. Это лапа, огромная, жуткая, нечеловеческая, заросшая шерстью...
Сержант почесал затылок, а потом быстро взглянул на свою руку. С ней все было в порядке.
- Понимаете? - сказал я пугливо. - Эта рука, не желающая быть аллегорической... эта тайна... вот что главное...
Я передавал ему часть бремени разгадывания великой и страшной загадки, сам уже под этим бременем исстрадавшись, но напрасно я надеялся, что он тотчас разделит его со мной. Конечно, он опешил, услышав мой рассказ, но у него не было тех терзающих пытливостью обязанностей перед ночью и ее тайнами, какие были неведомо кем и для чего взвалены на мои старые плечи. Более того, мой рассказ показался ему слишком длинным и не годящимся для нашего времени, во всем ищущего краткости, скороспелости, быстротечности. Он вздохнул, без печали расставаясь с зачарованностью, которую я на него навел, и на его круглом и не обремененном мыслью лице ясно запечатлелась спасительная в таких случаях формула, гласившая, что утро вечера мудренее. Он встал, загремел ключами и резким жестом велел мне проследовать в камеру. Железная дверь, к которой он подвел меня в коротком и грубо слепленном коридоре и за которой намеревался оставить, выглядела ужасно. Я чуть было не отшатнулся.
Михаил Литов
ЖИВОПИСЬ
У некоторых людей в жизни счастье то, что, проснувшись по утру и встав возле окна голыми еще, не взбодрившимися ногами, они видят прямо на противоположной стороне улицы сияющие маковки церкви, стоят и думают: держится церквушка-то, хорошо! Иные, конечно, на своих картинах и не просыпаются никогда и даже считают за кошмарный сон вероятное пробуждение. Опусов же каждое утро освежался созерцанием обширной панорамы рынка, плутовато и с видом знающего жизнь господина высматривал из окна, как снуют в тесных проходах покупатели, а в палатках важно громоздятся торговцы, прикидывал, сколько его собственная торговлишка принесет ему нынче выгод, и это тоже было счастьем. Он затем шел к своим продавцам, серьезно проверял их усердие, выслушивал отчеты, давал отеческие наставления, возвращался домой и пил чай, но уже это был разгар дня, это уже сутолока, зной или стужа, всякий там трудовой пот, преждевременная усталость, уже разбирала апатия, проклевывалась тоска по другой жизни, и счастье пряталось за края проживаемого Опусовым жанра, ернически выставляя бесовские рожки. Опусов весь тоже был как черт, но несуразный, какой-то кривенький, подбитый с одного бочка так, что выпирал другой, глаз у него очковтирательно как-то, что ли, наседал на глаз, плечо перевешивало плечо, нога вечно заплеталась за ногу, в общем, никакого вида, только запашок гнилой шел как от заправской нежити. Но планы и расчеты он имел сильные. Сколотив на рыночной торговле кое-какой капитал, Опусов теперь надеялся прибавить к своим богатствам, более того, приумножить их на украденной картине Филонова, которую, как он знал из заслуживающих доверия источников, вытащили из музея по указке Богоделова, знаменитого шулера. Чтоб этот ловец удачи интересовался живописью, такого Опусов за ним не знал, но мало ли что, он и сам ведь не интересовался, а все же... Богоделов, естественно, предполагал, если действительно заполучил картину, продать ее за хорошую сумму, но умер, не успев осуществить своего намерения. Следовательно, нынче картина должна была находиться у его вдовы, Зои Николаевны, а ее Опусов полагал во всякого рода деловых сношениях человеком лишним, потому и хотел отнять картину, чтобы продать уже от своего имени и для собственной полной выгоды. Опусов был