Середина июля — страница 20 из 29

ва, которое было у нее с Николаем, она выпила полстакана вина. Тишина поздней ночи пушисто коснулась ее пылающего лица. Решительным, даже мощным движением руки Зоя Николаевна сбросила на пол остатки пиршества и на очистившемся месте села писать письмо, достав из шкафа лист бумаги, ручку и конверт.

"Уважаемый Теодор Викторович! - писала она, от усердия высунув на пухлые и влажные губы неожиданно маленький, прежний язычок, какой был некогда у малютки Зои, курносой ученицы. - Как поживаете? Я живу, не забываю своего дорогого покойника, который, осмеливаюсь напомнить вам, был вашим лучшим другом. Так считалось. - Большими, с детской старательностью выведенными буквами она создавала зримые границы в хаотическом разбросе своих чувств. - И я, похоронив этого незабвенного человека, роздала друзьям и близким кое-какие его вещи, следуя обычаю - правильному или неправильному, не мне судить. О содеянном я не жалею, хотя, конечно же, расточала имение в момент наивысшего горя и осознания постигшей меня утраты, когда ничего, кроме жалости, не заслуживала. А теперь картину, которую я отдала вам, ищут и говорят, что картина эта - Филонов. Я не знаю, Филонов она или нет, не возьму даже в толк, что это: название? деталь какая-то из области искусства? фамилия автора? не в состоянии и того рассудить, писать ли мне этого Филонова с большой буквы, и лишь по чистому наитию пишу с большой, а только ведь суть проблемы в другом, именно в том, что иной картины, кроме как отданной мною собственноручно вам, у нас сроду не бывало. Ищут же ее так, что это оборачивается опасностями и риском для меня, одинокой, беззащитной и всеми покинутой женщины. Может быть, тут мы все - и я, и эти опасные незнакомцы, и некоторым образом вы вместе с нами с человеческой страстной неосторожностью и непосредственностью касаемся какой-то огромной, не вполне и доступной нашему пониманию тайны, что и побуждает мое воображение тратиться на большие буквы, но я вам скажу, мой дорогой, что при всем при этом мне боязно и даже не в каком-то там роде священного трепета, как у наших диких и по-настоящему непосредственных предков, а просто за свою единственную и неповторимую шкуру. Теодор Викторович! Я к тому, что надо бы разобраться насчет картины. Мой муж случайно ее купил в антикварной лавке за полторы тыщи, купил как вещь не столько действительно антикварную, сколько ненароком приглянувшуюся ему, запавшую в душу, но теперь видно, коль ее ищут с такой даже уголовной грубостью по отношению ко мне, что я продешевила, отдав ее вам просто в дар, из соображений, что вы, друживший некогда с моим покойником, не будете забывать и меня, несчастную вдову. Но этого нет, вы ко мне дорогу забыли сразу и напрочь, тогда как картина, судя по всему, сильно поднялась в цене. Вы скажете, что муж мой, уходя в лучший мир, не оставил меня без средств к существованию и не мне мелочиться из-за какой-то картины, даже если она Филонов и из-за того, что она Филонов, люди готовы проломить друг другу череп. Но суть не в деньгах, а в принципах и в нравственности, суть в том, что если у вас нарисованная мной картинка нападения на меня ассоциируется, возможно, с карикатурой, где человеку, в каком бы положении он ни оказался, пририсовывают облачко всяких нелепых и юмористических слов, то для меня в этом облачке теперь со всей очевидностью концентрируется принципиальная постановка нравственного вопроса. Или вопроса о нравственности, это как вам угодно. А вот еще может быть, что вам по живости и как бы развязности моего тона покажется, будто я все та же живая, веселая, забавная натура, разбитная бабенка, с которой происходят всякие смешные вещи, и, мол, особого внимания обращать на меня не следует, так знайте же, я действительно сейчас на редкость принципиальна, я требовательна и взыскующа. И раз я обижена на вас за ваше холодное, даже, можно сказать, ледяное пренебрежение мной, то я считаю себя вправе поднять вопрос об этой злополучной картине, то есть либо верните ее мне вопреки прежнему факту дарения, либо заплатите с учетом повышения ее в цене тыщи две. Вы, естественно, можете вообразить, что я предлагаю вам такой выбор, руководствуясь соображениями собственной безопасности, иными словами, чтобы в следующий раз, если меня снова придут грабить, я не разводила беспомощно руками, а могла предложить этим господам либо деньги, либо столь желанного им Филонова. Но я-то знаю, что на самом деле я забираю выше и, ставя вопрос исключительно в нравственном разрезе, действительно достигаю чего-то нравственного, а в каком-то смысле и идеального. Я полагаю также, что это небольшое и, надеюсь, непродолжительное обострение отношений между нами из-за неправильно и сгоряча решенной загадки Филонова будет для вас полезным уроком, а для меня приятным восстановлением некой справедливости.

Пребывающая, Теодор Викторович, в одиночестве, писала Зоя Николаевна, - и в прежнем уважении к вам вдова Богоделова". Буквы к концу письма выросли в трехэтажные, заключительная точка утвердилась круглой горой, за которой весело занималось утро.

Михаил Литов

ПРОБЛЕМА

Появление Лепетова рука об руку с Семочкиным сразило наповал Иванова и Апарцева, святотатство угрюмо обозначилось и, тотчас обернувшись чем-то холодным и жутким, саблезубо скалящимся, взяло бедолаг под микитки, и где, подумайте только, - в редакции "Звона". Менее всего ожидали эти двое, потрясенные, встретить Лепетова здесь. Да чтоб еще Семочкин с собачьей преданностью заглядывал ему в глаза... Хуже, страшнее святотатства! Лепетов, воплощенная тлетворность, шествовал важно, как индюк, и Семочкин крутился рядом с ним в образе приближенного, правой руки, слуги. Семочкин поступился принципами "Звона". Это было так похоже на кошмарный сон, некстати приснившийся честным и добросовестным труженикам пера. И вот что вышло: несчастные сновидцы, бредя лунатиками, встали на пути Лепетова, выросли перед ним преградой, как бы даже живым щитом. Семочкин сделал нетерпеливый жест рукой, убирая их, наказывая не путаться под ногами у важного гостя, сверх того, нога Семочкина приподнялась и согнулась в колене, как если бы он давал замешкавшимся писателям пинка.

Ему, доподлинному труженику, честнейшему из честнейших, даже, можно сказать, единомышленнику, редактор, как какому-нибудь мальчишке, велит не высовываться. Иванов был в ярости. Его сметают с облюбованного, такого привычного, родного пути угрозой пинка. Подобного унижения он еще никогда не испытывал. И перед кем он унижен? Перед дерьмовым выскочкой, болтуном, демагогом, перед врагом литературы! И кем? Редактором, начальником, а если брать в высшем смысле, так и вождем. Тем, о чьем процветании и счастьи он до сих пор мечтал как о собственном.

Апарцев же сокрушался и беспокоился по другой причине. У Иванова, думал он, всего лишь узко-практическая тревога, у него, пожалуй, к Лепетову ненависть просто как к идейному врагу, а у меня - идеализм! Видел себя Апарцев словно бы в облаках, в некотором даже увитии какими-то красно переливающимися цветочками и веточками, но и туда достигала удручающая честного человека слава выскочки Лепетова, бравшего не талантом, а бойким пером, чуткостью к модным веяниям да умением задурить голову окололитературным простакам. Всем Лепетов подал себя писателем, внушил, будто он писатель и есть, самый что ни на есть наинужнейший в наши странные и нелегкие времена, а поскольку впрямь что-то там пописывал, издавали и переиздавали его много и безоговорочно. Лепетов не сходил с трибун, не вылазил из президиумов, вещал о писательской правде, о литературных надобностях эпохи и тому подобных вещах. Он был, в глазах Апарцева, закоренелым врагом подлинной литературы, серьезной и глубокой. Только в "Звоне", по крайней мере до сего дня, не признавали Лепетова, валили на обе лопатки, бичевали, поносили на чем свет стоит, предавали анафеме. Всюду перед ним расстилались, шелестя о его гениальности, а в "Звоне" этому литерному шарлатану шибко давали суровую отповедь: не лапай грязными руками чистое тело российской словесности! Иванов, верный друг и помощник Семочкина, казалось, все свои силы только и отдавал, что разоблачению лепетовской кривды, Иванов, ох уж этот Иванов, он всем своим духом и пафосом непримиримого чинуши (хоть сейчас цензором сажай!) ополчался на подлость и разрушительную направленность поднятого на вершину славы мутными волнами антинародной демократии господина. Апарцев не разделял восторгов Семочкина и Иванова по поводу якобы славного недавнего прошлого страны; сладко взвизгивали и облизывались отцы-радетели "Звона", творя в воображении из прошлого конфетку; но "Звон" был одним из тех немногих изданий, где его, Апарцева, печатали, следовательно, выдающийся этот журнал заменял ему святыни, отчий дом, семью, друзей, философское и социальное общение с миром. Тут светило для него солнце, и тут не ступала нога Лепетова. Но вот Лепетов здесь, и Семочкин заглядывает ему в рот, жадно внимает ему, принимает как долгожданного и драгоценного гостя. Мир рушился на глазах Апарцева.

Где возжигает Лепетов свои болотные огоньки, там меркнут, там гаснут другие писатели. Лепетов ставит крест на репутациях собратьев по перу. Лепетова выгодно издавать, его имя на слуху, он - модный писатель. Он тот паук в гигантском рыночном эксперименте, который выживет, пожрав всех прочих. Проницательные, умные и знающие цену слова люди ненавидят его, но это не спасает литературу. Иванов с вытянувшимся как у крысы лицом бросился в каморку, которую считал своим кабинетом, и Апарцев поспешил за ним.

- Меня... меня!.. - восклицал Иванов. - Меня... как слугу какого-нибудь, лакея!..

Обхватывал дынеобразную голову руками. Прятал лицо в ладонях. Это горе почтенного сотрудника "Звона", идеолога антилепетовской кампании, оставляло Апарцева равнодушным, он думал о том, что раз уж Лепетов появился и здесь, скорее всего ему придется забыть дорогу в "Звон". Лепетов вытеснит его. Семочкин ухватится за прославленного, любому издателю приносящего, так сказать, дивиденды Лепетова, а непонятого и непризнанного Апарцева оттолкнет. И тогда Апарцеву вовсе будет некуда нести свои рукописи.