Потом вдруг заболел и я. У меня повысилась температура и появились боли под ложечкой. Я совсем пал духом, потому что против болезни всегда чувствуешь себя таким беспомощным. На борту не было не то что врача, даже санитара. Все это время мне, наоборот, приходилось разыгрывать «лекаря», и поскольку у меня был солидный арсенал разных лекарств, которые мы всегда возим с собой, то я, как мог, врачевал различные болячки у членов команды.
Поначалу я решил, что это малярия. Но ведь во время всего нашего пребывания в Африке мы регулярно принимали атебрин, отчего были уже желтые, как померанцы. Кроме того, в любом французском доме, в который вас пригласят обедать, рядом с прибором непременно будет лежать таблетка хинина. Так что вроде бы от малярии мы себя обезопасили. Правда, с тех пор как я сел на пароход, я перестал принимать атебрин, потому что это дикая мерзость! Если, проглотив ее, тотчас же не сполоснуть горло огромной порцией воды, горький привкус еще час будет чувствоваться во рту и отравлять существование. Вполне возможно, что в самые последние дни моего пребывания в Абиджане меня укусил комар, а болезнь разразилась только сейчас, на корабле. Решил вспрыснуть себе пенициллин, однако температура все продолжала повышаться. С трудом я карабкался по бревнам с кормы на нос ухаживать за животными. Охотнее всего я остался бы лежать в каюте, но это ведь было невозможно. Тогда я вооружился врачебным справочником, который вытащил из чемодана отца, и принялся его изучать. Я прочел в нем массу самых дурацких советов и пришел наконец к выводу, что мне будет очень полезно проглотить большую дозу атебрина. И проглотил ее. Как впоследствии выяснилось, порция оказалась чересчур большой.
Когда мы были на широте Лиссабона, я решил послать весточку своим родным, подать какой-то признак жизни. Я ведь знал своих родителей и мог себе представить, как отец, а в особенности мать рисуют себе страшные картины, что меня уже сожрали акулы или что я умер от аппендицита, и меня, завернутого в простыню, опустили на дно океана…
На борту имелось две рации, из которых одна была сломана, а именно более мощная. Если бы она работала, по ней можно было бы передать текст радиограммы непосредственно в Норддейх, где находится немецкая трансатлантическая радиостанция. Все дело обошлось бы в какие-нибудь шесть марок. А так нам пришлось радировать этим маломощным аппаратом на другой корабль, тот передал текст следующему, а следующий еще следующему, и уже только тот — на французскую береговую радиостанцию, а уж та — в Норддейх. Все расходы по этому делу были с точностью до пфеннига подсчитаны, и счет за эту телеграмму пришел на 25 марок! Я ничего не придумал другого и поэтому телеграфировал: «38 широту перевалили, все здоровы, Михаэль». Мои родители наверняка очень обрадовались.
Тем временем становилось все прохладнее, потому что мы продвигались все дальше на север. Посудину нашу отчаянно швыряло из стороны в сторону, а у меня не на шутку разболелся живот, и пожелтел я, словно бы на меня напала желтуха. Наконец-то мы вошли в устье Эльбы, но прошла еще целая вечность, пока мы добрались от Куксхафена до Гамбурга. Корабль в гавань не вошел, а причалил, не доезжая порта, возле громадной лесопилки, где меня, несмотря на предрассветный час, уже встречал отец и газетные репортеры. Газетчики охотнее всего распаковали бы весь наш багаж, выпустили бы обезьян из клеток, чтобы под открытым небом сделать хорошие снимки. Но об этом не могло быть и речи: дул сильный ветер и было чертовски холодно.
Чтобы дать им возможность хоть что-то поснимать, мы вытащили гигантского питона, который тут же постарался скрыться в ближайшем убежище, которым оказался мой полуоткрытый чемодан. В газетах было потом написано, что это я его так надрессировал, что он добровольно соглашается «идти на место». Кроме того, там утверждалось, что именно этот питон и был той «ядовитой» змеей, которая укусила меня в Африке (в то время как всем известно, что питон, как, впрочем, и все гигантские змеи, неядовит!), но что я тут же «проглотил» антизмеиную сыворотку (которую всегда вводят только путем инъекции). В общем — смех да и только!
Роджер, уже смертельно больной, так обрадовался встрече с моим отцом, что прямо просиял от счастья! Радостно он протянул ему обе руки сквозь прутья клетки. Хороший, добрый малый!
Мы сразу же перенесли животных в отапливаемое помещение и ночью того же дня уехали скорым поездом во Франкфурт.
Меня всего трясло от холода, потому что я был одет все в ту же «тропическую одежду» и с собой у меня не было никакого пальто. Так что пришлось обрядиться в кальсоны и брюки папиного знакомого, Фокельмана, директора зоомагазина, который весит, кстати, заметно больше центнера. Можете себе представить, как я выглядел в его одежках! Я мог бы дважды обернуть их вокруг себя, потому что я ведь довольно-таки худой! Правда, отец тут же отдал мне свое пальто, но вид у меня все равно оставался такой, словно я побираюсь на паперти…
Ночь эту я проспал в спальном вагоне, впервые за долгое время на приличной постели. На другое же утро они потащили меня в больницу, потому что врачи — ужасные перестраховщики, и когда кто-нибудь возвращается больным из тропиков, то самые пустяковые вещи принимают за черт знает какие ужасные болезни! Из-за этого мне пришлось проторчать целых три недели в университетской клинике, несмотря на то что вскоре я уже чувствовал себя совершенно нормально.
А вот Роджер — тот через день после нашего прибытия во Франкфурт умер.
Это был самый красивый шимпанзе, которого мне когда-либо приходилось видеть, с его серебристо-серой сединой на плечах, мужественный и смелый зверь, хотя и вспыльчивый, но все равно высокопорядочный и добрый. С ним прекрасно можно было ладить.
Во Франкфурте его еще пробовали лечить: делали ему уколы и мучили разного рода снадобьями. Ветеринара он невзлюбил и видеть его не желал. Как только тот подходил к нему, он пытался его прогнать, хотя был уже совсем без сил и едва мог подняться. Но когда он видел моего отца, то из последних сил полз к нему навстречу, поднимался во весь рост и обнимал руками за шею. Он полюбил нас на всю свою недолгую обезьянью жизнь.
Какая все-таки несправедливость! Мы столько с ним мучились, чтобы довезти из глубин Африки в Европу; спасли его от бывшего хозяина, который уже собирался его пристрелить, и вот… он умер. Под самый конец, когда все уже было позади! Попади он четырьмя-пятью днями раньше в необходимые условия с правильным лечением, он бы наверняка еще сумел выкарабкаться. Мы бы сделали для этого все возможное!
В университетской клинике при вскрытии у него обнаружили в легких каких-то паразитов. Там, дома, в Африке, это ему вряд ли могло повредить, а вот простуда во время перевозки на корабле спровоцировала бурное развитие заболевания.
Этот прекрасный экземпляр шимпанзе даже сейчас, после своей смерти, продолжает служить науке: он является гордостью экспозиции зоологического музея во Фрейбурге.
Что касается всех других животных, то они доехали целыми и невредимыми. Особенно хорошо чувствовали себя шимпанзята Ака и Лулу, которых наша Катрин, живущая у нас дома уже пару лет, встретила радостными возгласами «ух, ух!» Сначала они немножко дрались, но потом так сдружились, что водой не разольешь, и сегодня уже неясно, кто, собственно, дети в этом доме — мы с братом или эти маленькие черные дьяволята…
Мне было даже как-то смешно после всего этого (я имею в виду нашу пятимесячную эпопею в Африке и в особенности мое самостоятельное морское путешествие) сесть снова за парту в школе имени Гельмгольца, в которой я учусь…
Глава восемнадцатаяКогда я снова вернулся
Когда очень близкого и дорогого человека не можешь больше ни увидеть и ни услышать, то непременно возникает желание побывать в тех местах, где когда-то бывал вместе с ним и проводил веселые и счастливые дни.
Так и со мной. Теперь, когда я потерял своего сына Михаэля, меня все время тянет на те места, где мы работали с ним вместе. А работали мы в самых разных частях Африки: и в Конго, и в Уганде, в Руанде, Танзании, Кении. И все эти долгие годы мы заботились только об одном, искали только одно: животных. Теперь, когда мне приходится делать это одному, я особенно остро ощущаю это желание — побывать там, где мы бывали с ним. Поэтому я и решил непременно поехать снова на Берег Слоновой Кости.
Я уже неоднократно получал приглашение туда приехать. Правда, там уже не было моего старого друга Абрахама. Сызнова разбогатев в Африке, он тем не менее никак не мог примириться с жизнью на чужбине, его все время тянуло домой, на свою немецкую родину. Да и климат африканский оказался для него губительным (однажды он чуть не умер у меня на руках от инфаркта). Но вернувшись, он вскоре снова разорился, и несколько лет тому назад мы его схоронили во Франкфурте, по еврейскому обычаю, в простом гробу из неструганых досок, скрепленных с обоих концов полосками жести… Но жив ведь еще наш добрый знакомый Жан де Куадью, и приятель Михаэля, ливанец Атик, и многие другие люди, с которыми мы подружились тогда еще, в нашу первую поездку.
Но на этот раз я летел уже не «на перекладных» с пересадками, а на мощном реактивном самолете новой авиалинии «UAT» прямо до Абиджана, столицы Берега Слоновой Кости. Город этот по-прежнему остается самым красивым из всех африканских городов; весь в пальмах, он просторно расположился на лесистых холмах, опоясывающих прозрачные, синие прибрежные лагуны… Но я не узнаю его: повсюду небоскребы, роскошные отели, бульвары, элегантные магазины, широкие, сверкающие витринами улицы, лихие изгибы гигантских мостов, непрерывный поток машин по шоссе, ведущему вдоль берега. Удивительнее же всего, что после трехлетней независимости страны здесь стало еще больше французов и вообще европейцев, чем прежде… Что же касается здания аэропорта, то оно вполне могло бы украсить собой и Бордо и Гамбург.
Подавленный всем этим великолепием, я скорее пересаживаюсь в другой, менее мощный самолет, который должен перебросить меня во внутренние районы страны, а именно в Бваке, нашу прежнюю штаб-квартиру, туда, где ко