Сережик — страница 13 из 33

Отец говорил:

– Когда я куда-то лечу на самолете, если есть возможность лететь не через Москву, то я выберу именно этот рейс!

Не знаю, почему так отзывался о Москве специалист русского языка и литературы. Коммунист. Наверное, назло маме. Она всю жизнь мечтала жить в Москве, но ей не повезло с ленинаканским мужем, который дальше своего носа ничего не видит.

Вечерами до балкона доносились журчание реки, хор лягушек, а поздно ночью это все сливалось с пением соловьев. В девяностые годы, после развала СССР, в Разданском ущелье понастроили ресторанов-купе для удовлетворения гастрономических и половых потребностей граждан независимой Армении, и оттуда понеслась мелодичная турецко-персидская музыка с армянским текстом. Соловьи улетели, лягушки передохли, наверное, а речка с древним урартским названием Зангу превратилась в поток из канализации и мусора. Под утро в ресторанах начинали петь в микрофон и ругаться наследники древней культуры Армении. Сразу было видно: в них течет кровь Нарекаци и Месропа Маштоца. После, наоравшись в микрофон, они начинали стрелять друг в друга. Тут ты понимал, что в них сидит дух Вардана Мамиконяна – только слонов, блядь, не хватало для полной картины.

Развал страны, война, землетрясение и нищета – не лучшее состояние для генерации добра и вкуса. В таких случаях оживает генетический мусор и всплывает вместе с национальным дерьмом, оставшимся нам в наследство ото всех, кто нас насиловал, убивал, грабил и унижал. Но это совсем другая история.

В общем, эту порнографию человеческой души я наблюдал, пока мы не продали эту квартиру и не разбежались всей семьей по миру.

Мама, как только мы въехали в новую квартиру, купила себе арабскую роскошную мебель. Это было ужасно. Но это я понял, когда совсем вырос. Королевский вкус методиста русского языка и литературы Нелли Гайковны формировался годами. Я знал, что мама любит золото и роскошь, вся ее жизнь была посвящена зарабатыванию и накоплению вещей. Но окончательно он проявился в Айгедзоре. Мама устраивала вечеринки с родственниками и подругами. При всем при том она была щедрая и очень любила дарить подарки, даже золото. Этого добра мама привезла из Африки, наверное, около килограмма. Золото там было дешевое и, как мама говорила, очень высокой пробы. После скромного дома бабули Лизы с чехословацкой мебелью, круглым столом, черным пианино «Комитас» и общим коммунальным коридором я вдруг попал в дом Людовика Шестнадцатого с золотыми занавесками и тяжелой мебелью в стиле рококо. Да еще из Африки мама привезла всякую экзотику. Мангустово чучело со змеей – оно пылилось на пианино «Петрофф», – всякие ракушки, маски. В углу к потолку папа подвесил рыбу-шар. Колючее чудище смотрело стеклянными глазами и качалось на сквозняке, как дирижабль. В общем, не дом, а живой уголок. Были такие в советских школах. С чучелами разных диких зверей и птиц. Так юному советскому гражданину прививались сострадание и любовь к животным.

У нас с сестрой были отдельные комнаты, у мамы тоже, а папа спал на веранде, в так называемом шушабанде. Нет такого армянина на свете, который при первой возможности не закроет балкон стеклами и не сделает из него стеклянную тюрьму. Дословно это так и переводится.

Мама и папа всегда спали отдельно, потому что папа храпел. Мама не выносила храпа. Даже в последние годы своей жизни, когда уже не было отца, она не ленилась, входила ко мне в спальню в Лос-Анджелесе и будила, чтобы я не храпел, даже если я днем дремал от джетлага. Мне кажется, у нее был на эту тему психоз и теплые воспоминания о рабизе из Ленинакана, который испортил ей жизнь.

В Айгедзоре я не только начал выходить во двор и играть в футбол, а спускался в Разданское ущелье, купался в Зангу, или Раздане, как ее величают на литературном армянском. Кстати, я в ней три раза тонул, и всегда неудачно. Мы лазили по скалам, ловили змей, курили папины сигареты «Салют» и «Двин». Катались на велосипедах и играли в «казаки-разбойники».

Мама не пускала меня в ущелье, но я уже начал ее иногда не слушаться. Потом не слушался все больше и больше, и наконец, где-то в мои сорок лет, она меня оставила в покое.

А пока мне было двенадцать-тринадцать. Во дворе жила девица с большими грудями. Ей было столько же, сколько и нам всем, но она была крупнее нас и даже уже носила лифчик! И мы очень любили ее ловить, когда играли в «казаки». У нее все было очень мягкое. Во всяком случае, я ее ловил с энтузиазмом.

В соседнем подъезде жила семья, в ней было три девочки. Одна из них, годовалая, сидела как-то у подъезда совершенно голая. Мы с ребятами поднялись из ущелья во двор, и я увидел, что ребенок наложил под себя кучу и сидит себе спокойно. Нам стало почему-то очень весело, я решил использовать момент, чтобы поржать еще больше. Подошел к девочке и попросил ее из этой какашки сделать человечка. Девочка согласилась и давай лепить. Мы с пацанами ржали, но пришла ее мама и избила почему-то ребенка, а не нас. Да уж, мир несправедлив!



В общем, из овоща, который выращивала бабуля Лиза на балконе пятого этажа, я превратился в дворового хулигана. Которого мама постоянно звала с балкона:

– Се-рё-жи-и-и-ик!

Я ненавидел этот зов. Я хотел всегда находиться во дворе с ребятами, для которых воровал у отца сигареты, хотел стрелять из рогатки по птицам и по окнам соседей, хотел весь день проводить на тутовых деревьях в Разданском ущелье, хотел играть в «казаки-разбойники», чтобы ловить за сиськи ту самую Нору, которая уже носила лифчик…

Я много чего хотел – и вот получил! Влюбился в пятом классе в соседку по подъезду, которая была выше меня на голову! Я очень хотел ее поцеловать, умирал, когда ее видел, но я ей еле доходил до плеча. Это была не Рузан из бабулилизинской коммуналки, нет, это была настоящая любовь.

Не помню, о чем мы говорили, помню только запахи и звуки. Они были божественны. Как-то мы стояли на лестнице, я встал на одну ступеньку выше и не выдержал. Взял и полез целоваться. Рузан меня этому не учила, все произошло инстинктивно. У меня и в мыслях не было делать то, чему на самом деле учила сэнсэй Рузан. Я просто хотел ее целовать и чувствовать запах ее кожи. В общем, я сошел с ума, когда понял, что она не против. Это продолжалось целую вечность, воздух не успевал вдыхаться, дрожь щекотала позвоночник, я вспотел, как будто у меня внутри было сорок пять градусов по Цельсию. Мы обещали друг другу пожениться и родить много детей.

Но пока мы спускались в Разданское ущелье, лазили по тутовым деревьям. Я воровал для своей подруги зеленые абрикосы. Цогол. До сих пор не могу понять, как мы ели эту кислую гадость. Тогда мне этот цогол очень нравился. Да еще и украденное было всегда вкуснее. Даже спелый абрикос стоил на базаре копейки, но мы все равно воровали. И спелый, и неспелый. Владельцы садов нас называли саранчой, которая налетает на урожай и уничтожает его нещадно. Но у меня была своя мотивация. Я воровал для подруги! И абрикос, и, конечно, сирень.

У нас в ущелье жил один мужик, который звал свою дочь с улицы: «Маша! Маша!» И когда она не отзывалась, он кричал следом: «Маша, говно!» Так мы ее и прозвали Маша Говно. Вот у этой Маши Говна в саду росла сирень. И я решил у нее украсть пару веточек. Зачем Говну сирень? Лучше я нарву ее, подарю своей любимой и заработаю пару поцелуев. Так и сделал. Я забрался на забор, достал свой перочинный нож. Тогда нож имел в кармане каждый мальчишка. И начал резать сирень. Вдруг мне на брюки хлынула кровь, и я понял, что до кости порезался. Сирень тоже была в крови, и я, истекая кровью, дошел до двора и зашел в подъезд. Там, как и условились, меня ждала Она. Я торжественно вручил ей окровавленный букет. Она, конечно, испугалась, но я ее успокоил долгим поцелуем. В этом было что-то героическое. Я чувствовал себя победителем, который, жертвуя собой, сделал жест ради любимой. Я даже подошел к ней прихрамывая, как партизан, хотя нога у меня не болела. И хриплым голосом сказал, что я ее люблю, и вручил букет. Это произвело на нее шокирующее впечатление и возбудило в ней материнский инстинкт. Она принесла из дома бинт, перевязала рану, я был счастлив.

Я только потом понял, что для женщин мы первым делом дети, о которых они должны заботиться. Сперва им нравится, что ты беспомощен; они культивируют в тебе инфантилизм, а потом жалуются, что ты тряпка. Конечно, я опираюсь на свой личный опыт, это не аксиома.

Но вернемся в детство.



Меня перевязали. Шрам остался до сих пор – на память о героическом прошлом.

Летом моя любовь должна была уехать на море с родителями. На рассвете. Я ее провожал из окна, спуститься было неудобно. Она посмотрела в мою сторону, показала мне медальон, который я ей подарил, приложила его невзначай к губам, как в индийском фильме, и села в машину. Я был грустен и счастлив. Сестра откуда-то достала кассету Джорджа Харрисoна. Give me love. Я весь день ее слушал и грустил.

Странно как-то, я не помню, как мы расстались. Я вообще не запоминаю моменты, которые мне неприятны. Наверное, защитная реакция такая. Я помню только запахи и ее голос, и влажные ладошки, которыми она ласкала мое лицо.

Во дворе у меня были близкие друзья и просто друзья. Одного я прозвал Маэстро. У нас у всех были клички. Он был старше нас, очень хорошо играл в футбол, хорошо учился в школе. Он был примером для всех. Маэстро стал ученым, математиком. Он не воровал с нами абрикосы и брился уже в пятом классе; я ему завидовал, потому что не только не брился, но и был слабее него физически и в футбол играл очень плохо.

Роднее всех мне был Типач. Он был белобрысым, и его также называли Кяж. Типа Рыжий. Он жил со своей мамой Томой.

Тома

Это была незаурядная женщина, мать моего друга по двору Типача. Она была полькой по отцу. В нее и пошел Типач, голубоглазый и светлый. Тома была высокая, стройная, вульгарная женщина. Она сама имела мужиков, а не мужики ее. Во всяком случае, было такое впечатление. Толстозадые женщины-соседки, с которыми давно не спали мужья, завидовали Томе и ненавидели ее. Но она не замечала этого и со всеми была вежлива. Даже если ей фыркали вслед, она всем улыбалась.