Я ему часто помогал, он меня любил, и мы с ребятами много времени проводили в его саду. У нас с папой тоже был свой садик рядом с ним в ущелье, и мы помогали друг другу по хозяйству. Вреж в сад отца ходил нечасто, а продавщица была толстая, ей трудно было преодолевать ступеньки, которые сделал ее муж, и она всегда была в магазине. Звали мужичка Эрнест. Как-то по-американски. Они жили в соседнем подъезде, за нашей стеной.
Вместе с шишками, как видите, жили и простые трудящиеся.
Однажды случилась история, которая потрясла весь Ереван.
Рано утром приехала скорая, и из соседнего подъезда вынесли носилки, покрытые белой простыней. Держали носилки четыре мужика, из них двое – из соседнего подъезда. Я это видел из окна, которое смотрело во двор. Мама с ужасом узнала от соседей страшную историю про семью скромного починителя ламповых телевизоров Эрнеста.
Он ночью зарезал жену – стокилограммовую продавщицу гастронома Парандзем – и своего сына Врежа. Потом надел свои кримпленовые брюки, заправил в них сорочку и пошел в милицию сдаваться. Сперва ему не поверили, но когда он сказал, что сыну не отделил голову от тела, как жене, и его еще можно спасти, все зашевелились и поехали на место преступления.
Все наше здание было в шоке. Интернета тогда не было, и подобные новости в счастливой Советской стране не оглашались. Все перешептывались на эту тему. Молва поползла по городу. И когда я слышал эту историю уже где-то от посторонних людей, то с гордостью говорил, что это мои самые близкие соседи. И так все рассказывал, как будто сам в это время лежал у них на диване.
После этой странной истории мы Врежа не видели, но вроде бы он остался жив… Дом их опечатали, и там никто не жил. Пустая квартира маньяка-убийцы, да еще и нашего в прошлом хорошего приятеля и соседа, все манила нас с Типачом.
В один прекрасный день мы с ним выбрали момент, когда у меня дома никого не было. Мы решили перелезть через балкон и зайти к ним в спальню. Сперва полез я. Высоты я не боялся, мне часто приходилось лазить по скалам в ущелье, когда ловили змей. И вообще, после Африки я забирался на вековые тутовые деревья до самой макушки. За мною на балкон перелез Типач. Мы пригнулись, чтобы нас не было видно со двора, и подползли к балконной двери. Возле нее на балконе лежал старый приемник-проигрыватель, и на нем стояла большая прогнившая тыква, которую накануне преступления Эрнест бережно притащил домой со своего огорода вместе с другим урожаем. Я достал свой перочинный нож и открыл задвижку, мы вползли в спальню.
Мы надеялись увидеть что-то ужасное – ну, скажем, остатки крови или еще что-нибудь такое. Но все было чисто. Спальня выглядела так, будто люди просто на секунду вышли из нее, скажем, в туалет. Но мы с Типачом дрожали и жалели, что туда вошли. Нам слышались какие-то шорохи, бормотание. Я предложил пойти в другие комнаты, но нами овладел скотский страх. Было такое ощущение, что сейчас кто-то войдет и случится что-то ужасное. Мы озирались, глубоко дыша, и мечтали увидеть хотя бы нож, которым Эрнест зарезал сына и жену. Но спальня зловеще пустовала.
У кровати лежал чемоданчик с деталями лампового телевизора. Мы решили, что это бесценные улики, и рассовали по паре ламп по карманам. В доме журчали трубы и слышались еще какие-то непонятные звуки. Нам стало очень страшно. Бывает так, что летишь с американских горок и проклинаешь себя – ну почему ты вообще заплатил за этот идиотизм сорок долларов! – и ждешь, вжавшись в сиденье, когда закончится этот ад! Обещаешь себе, что больше никогда этого не сделаешь! Если останешься в живых.
Мы с Типачом, мешая друг другу и толкаясь, оказались на балконе и так быстро перелезли через перила обратно, что чуть не сорвались с пятого этажа. Мы уже были в маминой спальне, и вдруг открылась наша входная дверь. В квартиру вошла мама с сумками и удивилась, что это мы делаем в ее спальне. Я оправдался, что были на балконе. И вот только зашли домой. Типач покивал белобрысой головой и вышмыгнул вон. Мама подошла ко мне близко и, глядя мне в глаза, спросила, что случилось, почему я бледный. Потом проверила мой лоб губами на температуру и решила, что мне надо немедленно лечь в постель и завтра я не пойду в школу. Это было счастьем, бонусом за страдания, которые я сам навел на свою голову. Я принял это предложение, лег и попросил горячего чая с варениками по рецепту бабули Лизы. Правда, у мамы они не так вкусно получались, как у бабули. Но и на том спасибо…
Страшно было осознавать, что это все происходило у тебя за стеной. Наши все говорили, что нам повезло; что у этого шизофреника Эрнеста мог случиться приступ неистовства, скажем, днем, когда мы с ребятами играли у него в саду. Или в ту злую ночь ему могли послышаться звуки, он перебрался бы через перила на наш балкон и полез к нам в спальни. Чем черт не шутит!
Но постепенно мы начинали эту историю забывать, и больше не вспоминали даже о Вреже, которого родственники забрали в деревню сразу после реанимации.
Эрнест сидел в психушке на пожизненном лечении, и о нем тоже не было никаких вестей.
Однажды я услышал странный неприятный скрип за стеной спальни. Мне показалось, что опять пришли родственники несчастной Парандзем и что-то там делают. Но скрип был монотонный и продолжался довольно долго. Я сказал об этом нашим, отец вышел во двор, я – за ним. Мы пошли к соседу по площадке, и сосед тоже забеспокоился. Папа толкнул дверь в адову квартиру, и она без труда открылась. Мы вошли. На полу спальни зарезанной Парандзем сидел Эрнест, стекло на балкон было разбито. Странно, как это я не услышал.
Он сидел на полу, не смотрел на нас. И скоблил паркет. Папа решил с ним заговорить и поздоровался. Эрнест даже не повернулся и продолжал скоблить. Мне все казалось, что он сейчас на нас набросится с осколком. Потом папа спросил, что он делает. Тут Эрнест поднял глаза и сказал:
– Я должен убрать кровь.
И продолжил с характерной для него настырностью скоблить паркет. Тут я вспомнил, с каким упорством он работал у себя в саду и как он, такой маленький, сосредоточенно клал каменную кладку, делая террасы. Многие камни были в два раза тяжелее его, но он справлялся: ставил под них доски и медленно, но ловко подкатывал и клал их друг на друга. Так же сосредоточенно он долбил в больших камнях дырки и раскалывал, рвал эти глыбы на две части. Сад у него был очень красивый, ухоженный, а террасы были похожи на урартские крепостные стены. Вот и сейчас он сидел и с тем же выражением лица сосредоточенно отскребал кровь, которую давно смыли. А он ее видел, видел!
Я подумал, что ненормальные – это те, которые видят то, чего мы не видим.
Мы позвонили в скорую и вышли из квартиры.
Когда его, связанного белой рубашкой, грубо вталкивали в машину, он обернулся к нам. На его лице было написано: «Предатели!»
Школа
Меня отдали в русскую школу. По-другому и быть не могло – у нас в роду людей с армянским образованием не было. Честно говоря, в Советской Армении общество развивалось так, что в армянскую школу шли в основном дети рабочих и крестьян. Это были семьи без претензий на дальнейшее образование. Наши же мечтали, чтобы я продолжил учебу где-нибудь, скажем, в Москве, и стал бы человеком. Папа хотел, чтобы я потом работал в его сфере образования. Ну, потом поняли, что требовать это от своего чада абсурдно, и махнули на меня рукой. Я вообще не хотел кем-то становиться, я уже был тем, что есть, и это меня устраивало вплоть до армейского возраста. А пока я просто не имел никакого желания учиться.
Ну, в глубоком детстве я, конечно, кое о чем мечтал. Например, так как у бабули Лизы в здании не было газа и его нам приносили в баллонах, я хотел стать разносчиком газовых баллонов. Брал бабулилизинские длинные подушки, мутаки, и разносил их соседям, воображая, что это газовые баллоны. Притом делал это с усердием: показывая, что эти баллоны очень тяжелые, отдыхал на ступеньках и продолжал идти вперед, крича:
– Газ, газ идет!
Соседи решали не связываться со мной и подыгрывали, принимали подушки и даже платили всякими фантиками вместо бумажных купюр. Потом звонили бабуле Лизе, и она забирала подушки обратно – до следующей продажи.
Немного постарше, уже в Айгедзоре, я ловил лягушек и ставил на них опыты – это была неосознанная детская жестокость. И я думал, что хочу стать врачом.
Но все эти развлечения длились примерно по месяцу.
Довольно долго, с первого класса и до подросткового периода, я хотел стать универсальным поездом. Да, именно поездом, а не машинистом. Я любил ходить по бордюрам – это были воображаемые рельсы. Я перепрыгивал препятствия, воображая себя поездом, и даже придумал этой уникальной машине название. Вездеход-перепрыгивалка. Я об этом никому не рассказывал, видно понимал, что меня засмеют. Сейчас, на старости лет, я привык, что надо мной смеются, но у меня на это уже профиммунитет.
Это было моей интимной, очень личной игрой. Я и сейчас люблю ходить по бордюрам или по трубам. Но теперь я понимаю, что вездеходом-перепрыгивалкой мне уже не стать, да и равновесие держу уже не так, как раньше. Говорят, это признак старости. Странно как-то: мечта пропала, а привычка осталась. Вообще, как хорошо, что детские мечты не сбываются. Мечтать не вредно, конечно, но представляю, что бы нас всех ожидало, если бы сбылось хотя бы десять процентов того, о чем мы мечтали в детстве!
Как я уже сказал, меня отдали в русскую школу. Армянские мама презирала – говорила, что в них учатся только плебеи. Мама знала много ереванских школ. В студенческие годы они проходили там практику. К армянским у нее было особо плохое отношение. А в русских школах учились дети так называемой трудовой интеллигенции и служащих. Не знаю, под какую статью попадал я.
Говорить по-русски было модно, интеллигентно, а в особых случаях – даже необходимо. Это ханжество было оправдано тем, что подавляющее количество профессиональной литературы было на русском языке. Все бланки, заявления заполнялись на русском. Хотя армянский считался государственным языком.