Сережик — страница 21 из 33

овождал, ответил на этот вопрос коротко:

– Чтобы служба малиной не казалась, на хуй. Понял, солдат?

Я уже привык к тому, что весь офицерский состав смачно ругается. И вообще русский мат очень содержательный. Вот если бы он мне сказал то же самое, но без ругательного слова, это не было бы так убедительно, так безапелляционно. И напрашивался бы следующий вопрос, завязалась бы дискуссия. А почему, а зачем… А с этим словом все сразу стало ясно, и я принял ответ, как конституционный закон – без поправок.

В Советской армии я понял, что вообще не знаю русского языка. По моему глубокому убеждению, язык надо учить с ругательств. Особенно русский. Это психология народа, его нутро.

Как будущий лингвист по первой профессии, я начал прислушиваться к мелодии русского мата и просто влюбился в его лаконичность и богатство. Я увидел, как можно одним словом или словосочетанием выразить сотню смыслов и не заморачиваться долгими пояснениями. Коротко и ясно – как все гениальное.

Вот, скажем, армянский мат – тоже вычурный, но в нем мало фразеологических оборотов. Можно изощряться и менять местами слова, но все эти выражения служат только для того, чтобы унизить и оскорбить человека, самоутвердиться сексуально – и все от имени мужика. Женщина такое не скажет не столько из соображений культуры, а именно потому, что у нее нет органа насилия. Она будет выглядеть смешной. А русский мат, он фразеологичен и не только не оскорбляет слух, а даже ласкает его. Не знаю, поняли бы меня моя мать, специалист русского языка и литературы, и бабуля Лиза, которая смазывала мне рот красным перцем, но я был просто сражен наповал, когда начал понимать и оценивать русский мат. Сейчас есть даже научные исследования по этому поводу, а в советское время такое было немыслимо.

Из Тбилиси я был направлен в строевую учебную часть. Наши постарались, чтобы из Грузии меня никуда не посылали. В любом случае карантин должен был пройти в деревне Манглиси, а я должен был выучиться на сержанта артиллерии.

Я уже начал привыкать, что в армии все, что круглое – несут, а все, что квадратное – катят. Бессмысленная строевая подготовка, изнурительные физические упражнения, совершенно сюрреалистичные политзанятия. Я вспоминал слова отца, мол, в армии становятся настоящими мужчинами. Ну да, ну да… Вся эта хрень никак не подходила под папину формулу. Да, я становился сильнее, выносливее. Но почему настоящий мужчина должен вонять, как дохлый скунс, почему он должен мыться раз в неделю за пять минут, почему он должен есть бульон из вареного свиного сала, почему у него должны быть сапоги на два размера больше, почему его ноги должны опухать и гнить?

Зато все эти «почему» подходили под формулу, которую мне озвучили в первый день. Чтобы служба малиной не казалась, нахуй.

Но я всего этого никак не мог понять и начал ненавидеть всех офицеров и сержантов. Они были для меня орангутанами, которым дали над нами власть. Притом у нас был студенческий состав, который резко отличался от простого. Например, я на политзанятиях придумывал вопросы, которые не имели логических ответов. Скажем, есть в уставе пункт, что приказы начальства не обсуждаются, и обсуждать их можно только после выполнения приказа. Я спросил: если мне начальник прикажет спрыгнуть с пятого этажа, как я могу обсудить этот приказ после выполнения? Наш замполит посмотрел на меня с ненавистью и сказал:

– Да, курсант Даниелян, по уставу положено обсуждать после выполнения. И то – на усмотрение начальства! Но никто такой приказ не даст, это опасно для жизни.

Тогда я еще спросил:

– Значит, приказы, опасные для жизни, не даются?

Тут до него дошло, куда я клоню, и он дал мне двое суток гауптвахты за пререкания.

Вот и вся логика.

Я понял, что устав Советской армии писал дебил. Но вслух об этом не говорил никому.

Новый год

В армии началась другая жизнь. А с «гражданкой» меня связывала Вика. Которую я так и не поцеловал.

Мы начали великую переписку. Писали друг другу обо всем. Она мне – что переводится в Ленинград на литературный факультет, что у нее новые друзья. Я ей – про армию и что очень скучаю по ней. Наши письма еле помещались в конверты, они были тяжелыми и напоминали дневник. Я читал их так, чтобы все видели, что мне пишут большие, длинные письма. И что меня ждет любимая. Конечно, письма получали все, но мои были самые толстые. Я был рекордсменом по получению писем. И сам писал всегда вечером, перед сном. Каждый день.

Ее письма я прятал в тумбочке, где хранились гигиенические принадлежности, и они мятно пахли зубной пастой. Я решил написать ей, что люблю ее. Но пока не рисковал: вдруг она меня пошлет? Но написать все же решил. Еще тогда я понял, что писать легче, чем говорить вживую. Так ты себя чувствуешь более защищенным. Именно этой идиотской логикой пользуются сегодняшние герои соцсетей. Пишут всякую хрень в комментариях, а в жизни ее произнести – слабо.

Кроме бессмысленной, как мне казалось, беготни у нас были и праздники. Они почти ничем не отличались от будней, просто в столовой могли выдать кроме обычного армейского корма, скажем, пару вареных яиц. Или яблочко. И свободного времени было на несколько часов больше. Все остальное было так же серо.

Я ждал Нового года. Во-первых, это мой любимый праздник, а во-вторых, нам обещали на плацу поставить настоящую елку. И вот настало тридцать первое декабря. Нам приказали надеть парадную форму. Мы подшились, как всегда, побрились, как всегда. В части звучала музыка. Пели София Ротару, Кобзон и даже Джо Дассен. В этом было что-то романтичное. Я не слышал музыки уже третий месяц, если не считать утреннего горна на подъем и песни «Наша Таня громко плачет», которую мы репетировали, чтобы маршировать. И вот – музыка!

В армии простые, обыденные вещи, которые в жизни не имеют цены, кажутся чудом. Нам дали посмотреть старый уже тогда фильм «Карнавальная ночь». «С легким паром, или Иронию судьбы», по-моему, Рязанов тогда еще не снял. И вот время постепенно приближается к десяти часам… Я Вике настрочил короткое поздравительное письмо на десять листов. Маме и бабуле Лизе тоже открытку написал. На ужин дали кашу с мясом. Видно было, что повар-прапорщик на этот раз украл не все мясо, оставил на сале кусочки. Это всех порадовало. Вечером нас вызвали в актовый зал, пришел командир дивизии, поздравил с Новым годом, мы тоже пролаяли поздравление. И он ушел к себе домой. Тут сержант Лотюк посмотрел на нас радостно и отчеканил:

– Курсанты! Сегодня по поводу празднования Нового года у нас отбой будет не в десять тридцать, а в одиннадцать. С наступающим!

Развернулся и ушел.

Мы посмотрели друг на друга, ничего не понимая. Значит, «Голубого огонька» и встречи Нового года не будет? Нет, ну ладно, по уставу пить спиртное нельзя. Но телевизор-то можно посмотреть? Можно же лечь в двенадцать тридцать, а не в одиннадцать?! Еб вашу мать!

Эти мысли – на всех языках Советского Союза – были написаны на лицах курсантов. Все что-то бормотали по-своему, по-русски никто не выражался. Жалко было русских ребят: мы хотя бы со своими шепотом смогли выматериться, а они просто сжимали кулаки. Я всегда был уверен: кто не матерится, тот меньше живет.

А мне наши на праздник прислали деньги, целых десять рублей. Я собирался купить в магазине, который был в части, печенье, кофе и угостить друзей. Но придется идти на отбой, когда вся страна встречает Новый год. Мы были подавлены. Мы все были одного призыва, и у всех была одна судьба.

Я решил: в любом случае Новый год встречу! Мы улеглись, дневальный прокричал отбой. И я стал ждать. Примерно через час все уже храпели. Я поднялся с койки, тихо оделся. Дневальный тоже спал, облокотившись на тумбочку. Я подошел к окну и выпрыгнул на улицу. Было низко – первый этаж, я мягко приземлился. Тихо прошел к стене за казармой и вскарабкался по кирпичной кладке. Через секунду я оказался за стеной, на долгожданной свободе. Сердце рвалось изо рта. Я был как раб, которому дали эту свободу, а он не знает, что с ней делать. Плана не было никакого. До города пятьдесят километров, в ближайшей деревне делать нечего, времени уже примерно час ночи, деньги – целых десять рублей – в лесу не потратишь. Да и что греха таить, стало страшно. Обратной дороги нет.

Вдруг меня осенило: пойду к Аветису, который устроился в свинарник свинопасом. Он был сочинским армянином, мы с ним говорили только на русском: я не понимал амшенский диалект. Но до свинарника нужно было идти через лес, по узкой тропинке. Я сцепил зубы и пошел быстрым шагом. Дорогу знал хорошо, снега было мало, тропинку я видел. И желание преодолеть самого себя, достичь поставленной цели – встретить Новый год – побороло страх. Через полчаса, не оглядываясь, я добрался до свинарника.

Аветис чуть не умер от страха, когда я вошел.

– Что случилось, Серёга? – прошипели толстые губы на круглой как шар голове Аветиса.

– Новый год случился, еб твою мать, что еще?

– Ну ты даешь, – сказал Аветис, и мы направились к каморке, где Аветис жил при свинарнике.

Вонища стояла неимоверная. Я там бывал днем и даже видел, как свиньи совокупляются – это умора: у самцов винтовой член с полметра. Для нас, городских дикарей, это было открытием.

Свиньи почувствовали чужака и начали визжать. Аветис сказал какое-то магическое слово на амшенском диалекте, и свинюшки, все как одна, замолкли. Это было забавно. Я спросил:

– А что, свиньи понимают амшенский диалект?

Аветис учительским тоном сказал:

– Да. Амшенский диалект, Серёга, не понимают только такие бараны, как ты.

Мы обнялись и пошли в каморку.

У него была чача, грузинский самогон, у меня было печенье, мы выпили и даже закусили. Шестьдесят градусов свое сказали, Аветис достал еще какую-то вскрытую тушенку, и мы начали пировать.

– А ты жмот, – сказал я. – Если у тебя была тушенка, зачем мы печеньем закусывали, как русские?

Голубые выпученные глаза на лысине засверкали, а круглая дырка на лице зашевелилась и проговорила: