него есть и гуманные функции. И их больше, чем военных. Он работает как ножницы и перекусывает проволоку, им можно открывать консервы и бутылки, он может стать молотком, пилой… Вот такой универсальный трансформер. В общем, я полюбил свой автомат, как новую игрушку.
Нас уже посылали в караул, на «выполнение боевой задачи». Мы охраняли так называемый НЗ. То есть неприкосновенный запас. Это были склады со всяким хламом времен Второй мировой войны. Эти склады никогда не открывались, но через окна все было видно. Там хранились одежда, ведра, лопаты саперные, каски сороковых годов, сапоги и прочая хрень, которая в конце двадцатого века уже никому не была нужна. Может, под этим всем прятались атомные бомбы, не знаю. Но караулу придавалось большое значение, и мы себя тоже убеждали, что вершим дело государственной важности.
Наверное, где-то были и важные склады с техникой, но я видел только этот. Меня всегда туда назначали в наряд. И это называлось «пятый пост».
Пятый пост находился в глухом лесу, далеко от населенных пунктов. Службу там нести было сложно, потому что вокруг были вырублены деревья и постоянно дул ветер. Вся огромная территория освещалась одной лампочкой в сто пятьдесят ватт. И висела она над грибом. Гриб – это небольшой зонтик из фанеры, под которым находился коммутатор из тех же сороковых годов. Я такой только в фильмах про войну видел. С ручкой, которую надо было крутить, и говорить в воронку трубки. И это все было в восьмидесятых годах двадцатого века. Гагарин уже двадцать лет как слетал в космос, и Людмила Зыкина пела уже не в черно-белом, а в цветном телевизоре.
Зимой на этом посту было просто невыносимо холодно, ночью – очень страшно. И страшно было еще потому, что этот коммутатор почти никогда не работал, с дежурной частью связи не было. Снимаешь трубку, а там – грузинское радио.
Как-то я опять был на этом посту в карауле и думал, почему сюда, к черту на рога, всегда посылают армян. И понял, что это делается от большой любви к нам, черножопым. Я снял трубку. Там шел футбол, и я понял, что опять остался один. Мне было холодно. Обычно на посту дул ветер и колючая проволока под ним издавала вой взволнованного привидения, но в этот раз был туман. Да такой, что даже ходить по кругу было трудно. Мне стало как-то не по себе, не грели даже воспоминания о Вике.
И вот проходит второй час, а смены нет. Дело в том, что это был последний пост, и находился он очень далеко от других. Машину разводящему не давали – в соответствии с формулой «чтобы служба малиной не казалась, нахуй». И пока тебя разводили, пора было уже возвращаться. И вдруг слышу долгожданные шаги. Звенят в темноте из-за молочной стены тумана штык-ножи. И звон все ближе, ближе… Я решил в кои-то веки пошутить и развлечься, ну, чтобы потом всем вместе поржать. По мне, это было романтично: убитый часовой при открытых воротах в тумане…
Разводная смена все ближе, а я – молчу. По уставу я должен был крикнуть: «Стой, кто идет?» Хотя и ежу понятно, кто идет, кого бы еще черт в эту глушь привел? Конечно же, смена. Но устав есть устав, и этот своеобразный пароль надо было сказать. Хотя бы чтобы люди убедились, что ты не спишь.
Вот смена уже совсем близко, а я молчу.
Они останавливаются, и я слышу из тумана:
– Эй, Серёга! Ты чё, спишь?
Это наш разводящий в тот день, курсант Мамонов. Я, конечно, молчу.
Следующий голос прозвучал немного тревожно. Это грузин, курсант Джоджуа:
– Эй, гамохлеобулия! Вставай, бичо! Нэ стреляй, эта ми!
Я молчу.
И азербайджанец Мамедов крикнул. И Ашот, который должен был меня сменить, жалобно закричал:
– Серож-джан, это я, Ашот! Атзавись!
Они думали, я уснул где-то, и вдруг у меня палец на курке – испугаюсь и выпущу в них весь магазин. Но делать было нечего. Мамонов принял решение войти на территорию.
– Блин, ворота открыты! – прошипел он. И все встали как вкопанные.
– Серёга! Ты где, ты что, убит, что ли? Проснись, ворота открыты!
Но я, когда услышал, что они догадываются, что я убит, умер еще больше и не шевелился, ждал, когда еще подойдут. Они уже вошли на пост и продвигались в тумане по направлению к грибу, где я и лежал. Я понял, что уже напугал их как следует, и решил приподнять голову, но тут почуял, что они зарядили автоматы и держат в моем направлении. Я подумал, если пошевелюсь, они со страху могут начать стрелять, и закрыл глаза. Я уже пожалел, что начал эту идиотскую игру, и понимал, что это может плохо кончиться, но спектакль начался, и я не мог выйти за кулисы. Я умер! Ребята подошли впритык, и вдруг Мамонов наткнулся на мою безжизненную тушу.
– Серёга! – заорал он и схватил меня за шиворот. – Серёга! Блядь! Он убит.
Я открыл глаза, чтобы он убедился, что я жив. А он решил, что я совсем умер:
– А-а-а! С открытыми глазами!
И здесь началась неописуемая паника. Я уже встал, но ребята бегали, и в разные стороны, в темноте никто никого не разбирал. Кто-то стрелял в воздух, чтобы предупредить о нападении на пост. Кто-то ругался. Я подбегал вплотную к ребятам и орал, что аз есмь!
Но меня уже не видели. Это продолжалось секунды. И вдруг слышу доклад Мамонова по коммутатору – который последние полгода не работал и по закону подлости заработал сейчас!
Мамонов орал:
– Дежурный! Пятый пост! Убит часовой! Тревога!
Я подбежал к Мамонову и стал умолять заткнуться, а он продолжал:
– Поднимайте гарнизон по тревоге, пятый пост, убит часовой, товарищ капитан, быстро…
Я схватил его за грудки:
– Мамонов, ты охуел? Это я, Серёга!
– Иди на хуй! – сказал Мамонов в трубку. – Ой, нет, товарищ капитан, это я не вам, я говорю, тревога!
– Мамонов, очнись, это я, я не убит. Я Серёга!
– Иди на хуй, Серёга!
И вдруг Мамонов осознал, что перед ним именно тот Серёга, из-за которого он только что поднял гарнизон по тревоге.
Он уставился на меня. Остальные стояли, тяжело дыша, и пока не понимали, что происходит.
У Мамонова на глаза навернулись слезы, он сглотнул слюну и сказал нежно:
– Серёга… Еб твою мать!
Только русский человек может сказать такое с благоговением и любовью к ближнему.
Потом у Мамонова исказилось лицо. До него дошел весь трагизм происшедшего.
– Еб твою мать! – зазвучало уже угрожающе. А следующее «еб твою мать» обрушилось на меня пинками, кулаками, и вообще меня долго били.
Я пытался объяснить, что меня можно побить и потом, а сейчас надо выбираться из того говна, в котором оказались мы все. Я сказал Мамонову, чтобы он немедленно объявил ложную тревогу, мол, возьму все на себя. Что-нибудь придумаю. Мамонов собрался, поднял трубку, а там…
А там уже сидела неповторимая Нани Брегвадзе и пела любимую песню моей мамы, «Снегопад, снегопад». Все поняли, что мы в полной жопе. Уже был слышен рев тревоги, и гарнизон спешил к нам на помощь. Я собрался как никогда, сказал, что сейчас лягу и опять умру, вы только меня не закладывайте, скажите, что я убит, пусть меня заберут в госпиталь, а там уже выкручусь. Азербайджанец Мамедов сказал:
– Ми жи ни пидараси, Сирёга, ми тибя ни заложим, ми тибя патом зарежим нахуй! Ти баран.
Все были согласны с ним.
Я тоже.
Я лег и умер! Кстати, это был мой первый спектакль, где я был главным героем, автором пьесы и режиссером. Но главное, где был постпродакшн. Потому что если бы начальство узнало, что я так «пошутил», нас всех отправили бы в дисбат! Меня – за спектакль, остальных – за сокрытие преступления.
В общем, я распределил роли и лег, как раньше лежал. Через минуту на пост влетает военный грузовик, из него выпрыгивают солдаты, занимают круговую защитную позицию, и ко мне бежит военный врач. Он расстегивает воротничок на моей шинели, кладет палец на артерию и командует:
– Быстро, носилки, он еще жив! В госпиталь, нахуй! Быстро!
Меня положили на носилки – и в кузов. Грузовик несся по лесу, мое безжизненное тело болтало в разные стороны, врач придерживал меня и связывался по рации с госпиталем:
– Госпиталь! Докладываю. Срочно вызвать хирурга. У курсанта, возможно, пулевое ранение с внутренним кровоизлиянием, крови нет! Слабый пульс и потеря сознания. Конец связи!
Я понял, что если сейчас совсем не умру, то попаду в тюрьму. Минимум на два года. Я от страха вспотел, холодный пот с меня лился градом, и дальше ничего уже не помню. Я окончательно умер.
Очнулся в госпитале от странного разговора. И сразу вспомнил, что случилось. Тут же опять закрыл глаза. Ну, почти закрыл. Подглядывал.
Посреди палаты стоял мой ротный Белоус и, задрав подбородок, слушал какого-то полковника. Тот курил, ходил вправо-влево и говорил, не глядя на Белоуса:
– Так. У курсанта потеря сознания и низкое давление. Похоже на голодный обморок, товарищ старший лейтенант Белоус.
Белоус, как мальчишка, проговорил:
– Так точно, товарищ полковник.
Полковник, не обращая на него внимания, продолжал:
– Так. Голодный курсант в мирное время, при исполнении боевого дежурства?
– Так точно, товарищ полковник.
– Так. Тревога чуть до Закавказского округа не дошла. Вы понимаете, что могло произойти, товарищ старший лейтенант Белоус?
– Так точно, товарищ полковник.
– Так точно ебем по-восточному через жопу, еб вашу мать! Кто?! Кто его сержант?!
– Сержант Лотюк из четвертой роты, товарищ полковник!
– Выебать! Выебать сержанта Лотюка из четвертой роты, товарищ старший лейтенант Белоус!
Полковник так сильно приблизил свое лицо к Белоусу, как будто они должны были целоваться в десны.
– Есть! – крикнул Белоус в рот полковнику. – Есть выебать сержанта Лотюка из четвертой роты, товарищ полковник!
Я все еще молчал. Это было похоже на военное кино, которое я десятки раз слушал. Да, слушал. Я не оговорился. В детстве, когда пора было уже спать, я просил маму разрешить мне остаться на диване перед телевизором. Мама разрешала только при одном условии: если я закрою глаза. Так, с закрытыми глазами, я прослушал множество фильмов. И под них засыпал. Вот и сейчас тоже лежал и слушал.