Лидия рассмеялась.
– Да, я помню, – сказала она, – сколько я ломала над ним голову, над этим Святым Духом, когда училась. Бог-Отец ведь тоже святой и тоже дух, и Сын точно такой же. И зачем понадобился еще и третий «Святой Дух»?
– Дело, возможно, просто в том, – сказал Арвид, – что верующие тех времен вовсе не представляли себе Отца и Сына бесплотными духами. Да и нынешние недалеко от них ушли, я думаю.
…Тонкая июньская зелень обступила их, и в траве никли колокольчики, и жужжали пчелы, и в часовне звонили по покойнику, которого только что пронесли.
Часто они сумерничали подле ее окна, и шум города был так далек, что позволял расслышать перешептывание ветра со старыми кронами.
Однажды она сказала:
– Сегодня я видела его – того, кого прежде любила. Он не ответил. Они сидели рука в руке, и он выпустил ее руку.
– Ну зачем ты? – шепнула она. – Я же не хотела сделать тебе больно. Мы встретились случайно, прошли вместе несколько шагов, говорили о каких-то пустяках, не помню. И мне просто странно, просто удивительно стало, что вот его я могла когда-то любить.
При этих словах сердце у него оборвалось от счастья, но уже в следующую секунду оно заныло. Оба притихли.
– О чем задумался? – спросила она.
– Так, ни о чем…
– О чем-то, чего мне не надо знать?
– Я задумался о том, что однажды случится. Но чего пока не произошло, того ведь и нет?
Она вопросительно глянула на него.
– Ой, ну не смей предаваться таким глупым, гадким мыслям, – сказала она.
И они поцеловались.
– Спела бы что-нибудь, – попросил он.
Она зажгла две свечи на фортепьяно и спела «О Sonnenschein»[20] Шумана.
Две бабочки залетели в распахнутое окно и кружили вокруг свечей, пока она пела.
А лето шло.
И однажды в августе Дагмар написала ему, что отец его болен. Прежде здоровяк, последний год он сильно сдал и едва перемогался, но два дня уже как совсем слег. Оправится ли он, неизвестно. Как-никак ему уже семьдесят четыре года.
Арвид бросился к Лидии.
– О, это ты, – недоуменно протянула она, завидя его на пороге. И добавила, с новыми, резкими нотками, каких он в этом голосе и не предполагал: – Но я же говорила тебе, чтоб ты приходил ко мне только в условное время. Мало ли кто может у меня сидеть, ну хоть бы Эстер Рослин…
Он был слегка ошарашен.
– У меня к тебе дело, и важное, – сказал он. – Отец заболел. Не знаю, выживет ли. Я еду к нему.
– Сядь, – сказала она. – Прости мне мою резкость. Нельзя говорить так с тем, кого любишь, нельзя…
Она провела рукой по его волосам.
– Твой отец очень болен?
– Боюсь, что очень, – ответил он. – Ему семьдесят четыре года, и он раньше ни разу, ни разу в жизни не лежал больной.
– О, – сказала она. – Значит, тебе надо ехать. Когда ты едешь?
– Завтра, чуть свет, утренним поездом.
В ее глазах стояли слезы.
– Вот и кончился сон, – шепнула она, будто сама с собой.
Он посмотрел на нее, не понимая.
– Я так радовалась, так счастлива была, – сказала она, – что хоть это лето, всего только лето мы будем вместе, совсем одни, вдвоем.
– Любимая, не навек же мы расстаемся.
– Почем знать.
Он взял ее руку, приложил ладонью к своим глазам.
– Никто не властен над жизнью и смертью, – сказал он. – Но что бы еще могло нас разлучить, скажи?
Вдруг она закричала:
– О, Арвид, не езди! Не теперь, не завтра! Погоди немного, а там, глядишь, можно будет и не ехать. Я знаю, я уверена, твоя жена преувеличивает болезнь отца, просто она хочет заманить тебя к себе!
– Нет, Лидия, – сказал он. – Нет, не такое ее письмо, чтоб можно было там усмотреть преувеличения или побочные виды. И одно уже, что он лежит в постели, само за себя говорит.
Она долго молчала. Потом поднялась и отошла к окну. За окном стоял серенький день.
– Да, да, – потом сказала она. – Поезжай! Долг превыше всего. Поезжай же! И довольно, прости.
– Лидия, – крикнул он. – Лидия!
Вдруг она снова сделалась нежна. И, обернувшись к нему, она сказала:
– Но нет, так нам нельзя расстаться…
Она ничего не видела от слез, она обвила руками его шею.
– Хочешь остаться ночью тут, со мной?
– Хочу ли я?
И она зашептала:
– Больше никогда так не будет, как этим летом, никогда. Никогда больше так не будет. Ты вернешься, и опять тут будет твоя жена, и твои дети. И твоя работа, твои друзья, все, все, куда мне нет доступа. И настанет такой день, когда я уже сделаюсь тебе в тягость, не в радость.
– О, Лидия, о чем ты? Что ты такое говоришь? Сама посуди, Лидия! Я уеду, но я же вернусь, и я люблю тебя, и всегда, всегда мы будем любить друг друга, и зачем думать иначе?
Она улыбнулась сквозь слезы.
– Конечно, – проговорила она. – Всегда, всегда. Или хоть бы нынче ночью, до утреннего поезда.
Он пошел в редакцию, и сделал нужные распоряжения и приготовления, и пошел домой, и упаковал саквояж, и пошел в ресторацию, и пообедал, и пошел к Лидии.
На утренний поезд, которым он собирался ехать, он опоздал. И он уехал вечерним поездом.
Лидия стояла на перроне и махала ему платком.
Старику не подняться, и он это знает. Арвид сидит на стуле у его изголовья, и они больше молчат. Окно распахнуто. Из него видно Ясную реку. Тихая, блестящая, плывет она между крутых берегов. Доктор – местный лекарь, совсем юный, и для Арвида новый, – только что ушел. Он дал понять, что конец может наступить со дня на день, а больше двух недель старику не протянуть. Телеграммой вызвали Эрика, он вот-вот приедет. Дагмар сидит в уголке за рукодельем. Девочки играют в саду.
Мысли больного неотвязно заняты блудным сыном, посланным в чужие края и канувшим там, как в воду.
– Как ты думаешь, он жив? – спрашивает он.
– Почем знать, – отвечает Арвид.
В окно залетают радостные вопли девочек – это они завидели сводного брата, девятилетнего Рагнара, которого привел настоятель Юнгберг. Рагнар умеет вырезать берестяные лодочки и рассказывать сказки.
Настоятель входит к больному. Арвид уступает ему свое место подле изголовья.
– Ну что? – спрашивает пастор. – Сильные боли?
– Мне совсем не больно, – отвечает старик.
– Да, брат, – говорит пастор. – Я ведь к тебе не как духовник пришел, просто как друг. О последней черте мы с тобой оба знаем одинаково.
– А я о ней и не думаю, о последней черте, – отвечает больной. – Я больше вот о них думаю, о тех, кого тут оставляю. И, главное, о нем, ну, сам знаешь. Жив ли он, нет ли? Слишком я был с ним крут. Тогда мне казалось, что иначе нельзя. Но, видно, я был слишком крут.
Он опустил веки и, кажется, задремал. По глубокому дыханью больного убедясь, что тот спит, пастор тихонько заговорил с Арвидом.
– Такому человеку, как твой отец, не нужно мое посредство. Он всю жизнь был сам себе духовник. Но мне часто случается готовить больных в последний путь. И если они меня спрашивают про геенну огненную, я отвечаю обыкновенно, что не так уж она страшна. И, представь, меня отнюдь не всегда выслушивают благодарно. Года два назад умирал один старик, так тот просто взбеленился: «А я-то, дурак, весь год утешаюсь, все думаю – каково там Улле Эрксу в геенне огненной!» А одна восьмидесятилетняя старушка нынче весной исповедалась мне перед смертью. Знаешь, – это, пожалуй, можно и рассказать, – она признавалась не в том грехе, который сделала, а в том, которого не сделала. Она покаялась, что пятьдесят лет назад, еще молодой, все собиралась подсыпать «чего-нибудь» в еду немилому мужу. А самое главное – не подсыпала-то только со страху. Со страху перед топором палача, если дело раскроется, и перед преисподней, если не раскроется. А потом она спросила меня, придется ли ей теперь отвечать за грешные, нечестивые мысли.
– Ну, и вы?
– Я сказал ей, что в грешных, страшных мыслях никто не властен, что ад существует для живых, не для мертвых. И тут она побелела как мел, приподнялась на подушках: «Ах, кабы знать это пятьдесят-то лет назад, когда Эрик Перс меня домогался!»
Арвид задумался.
– Так что же, – спросил он, – истинная вера в загробные муки способна кого-то обуздать, исправить?
– Очень сомнительно. Достаточно заглянуть на два, три столетья назад. Люди тогда все почти поголовно верили в муки ада, а жили и грешили, в точности как сейчас, да нет, еще страшней. Ту старушку я знал много лет и слыхал, что она была когда-то красавица и чудесная женщина. Полагаю, что от греха ее удерживало совсем другое, чего она и сама не могла понять и что мне трудно определить словами. Трудно находить слова для таких вещей. Для важного, для насущного, для главного… Чем больше живу, тем больше в этом убеждаюсь. Есть у моей паствы одна общая особенность. Они думают о преисподней очень спокойно. Здешний народ хорошо все понимает, не хуже пастора. А сектантство нынче не в чести. Старики все почти повымирали, а дети живут уже совсем по-другому – печальное, тяжелое детство так их изморило, что им хочется поскорей наверстать упущенное…
И, поднявшись уходить, он добавил:
– Вермландцы вообще люди быстрого и пытливого ума. Если верить записям, тысяча шестьсот тридцать четвертого года, почти каждый мальчик и каждая девочка в епархии уже тогда умели читать и писать. А как они издавна любят танцевать и петь, как они музыкальны. Так что сектантству негде развернуться, нет почвы. Бывали периоды, оно находило, как чума, но скоро отступало.
В распахнутые окна летел ясный голосок Рагнара:
Старой Швеции задор
сохранился до сих пор:
сильный дух, сердечный жар
и поэтов светлый дар.
В пестрых далях полевых —
глаз мерцание голубых,
бурных, словно море в грозы,
или нежных, точно слезы.