– В таком случае, – возразил он, – господина Туре Торне ждет поистине блистательное будущее сочинителя, если он сумеет продолжать в том же духе…
Она подошла к нему вплотную и глубоко заглянула ему в глаза.
– Арвид, – сказала она. – Арвид, ты мне не веришь? Он старательно избегал ее взгляда, словно так избавлял ее от необходимости лгать.
– Ну, полно, полно, – пробормотал он, – конечно, я верю.
Не верить, подозревать он был просто не в силах. И без того больно.
– Знаешь, если уж говорить правду, – сказала она, – я с ним несколько раз поцеловалась. Вот и все. И состряпать из этого целую пьесу!
– Ну вот видишь! Я же говорю – его ждет блестящее будущее!
– Ах, – возразила она, пожав плечами. – Какое нам дело до Туре Торне! Его нельзя принимать всерьез; даже сердиться на него нельзя. Но у тебя такое странное, такое измученное лицо. Приляг, отдохни немного. Хочешь, я тебе поиграю?
Он лег и прикрыл глаза. Она сыграла адажио из «Патетической сонаты».
Он рассеянно взял со стола раскрытую книгу. То оказалась «Большая дорога» Стриндберга. И раскрыта она была на том месте, где поэт пишет о затуманенных очах, свидетелях «долгих слез, что пролиты тайком».
Адажио кончилось. И она подошла к нему и положила ему на лоб прохладную ладонь.
– Какой ты горячий, – сказала она.
– Ты читала, когда я пришел? – спросил он.
– Да. Я в газете прочла, что он при смерти. И достала книгу с полки. Я так люблю это место…
– О, я тоже. Конечно, нельзя сказать, чтобы сам Стриндберг проливал слезы тайком. Напротив, всю свою жизнь он только и делал, что рыдал и стонал на удивление громко и публично. А это, должно быть, облегчает душу. Очень облегчает.
Он поднялся.
– Ну вот, – сказал он. – А теперь я, верно, должен с тобой проститься.
– Арвид, – заговорила она. – Ты ведь и сам понял, что так, как прежде, у нас продолжаться не может. Но если ты меня еще любишь, если не хочешь меня потерять, тогда… Тогда тебе придется пройти все тяготы развода, вторичного вступления в брак и прочее. А так, как прежде, теперь уже нельзя…
Он не знал, что сказать. Ни разу за все эти годы она не заговаривала о браке, и вот…
Он сказал:
– Лидия, я скоро уеду, далеко уеду. И вчера, еще вчера я решился просить тебя ехать со мною вместе, иначе я себе и не мыслил. Но с тех пор для меня мир перевернулся. И неужто же тебе кажется, что сейчас нам время говорить о женитьбе? После вчерашнего, после того, что я пережил?
Она избегала его взгляда. Он долго молчал.
– Да, – сказала она наконец будто сама с собой. – Да. Теперь мне не для чего себя беречь…
Как сквозь сон, ему вспомнилось, что она эти слова уже говорила – давно, много лет назад…
– Когда ты едешь? – спросила она.
– Через неделю. Или еще чуть позже.
– Что ж… тогда прощай…
– Прощай.
И прошло несколько дней, и на столе перед ним лежало письмо от Лидии.
«Арвид. Ты забудь все, что я тогда наговорила. Про развод, про женитьбу. Я так разволновалась из-за того, что ты мне рассказал, я сама не помнила, что говорю.
Оставайся со своей женой. Обо мне не пекись. Я свой выбор сделала.
Я его люблю. Я никогда никого так не любила!
Лидия».
Он скомкал письмо, прошел в конец коридора и выбросил бумажку в уборную.
Из открытого окна наискось через улицу неслись звуки граммофона. Играли «Господи, ближе к тебе».
Наконец-то Арвид Шернблум обрел недолгий покой в своем доме… Он написал шурину, настоятелю Ранделю, – Харальд Рандель уже два года как получил приход в нескольких милях к северу от Стокгольма, – и попросил его пригласить на несколько дней Дагмар с девочками. Пастор с готовностью согласился, и Арвиду удалось уговорить жену поехать. Передышку он использовал для улаживания необходимых предотъездных дел. Надо было отказаться от квартиры. Надо было договориться с Донкером, чтоб тот послал его корреспондентом от газеты. Надо было условиться со знакомым адвокатом, чтоб тот взял на себя ведение развода, если удастся добиться от Дагмар согласия. Жить с ней он больше не будет; после разрыва с Лидией самая мысль об этом стала ему несносна. И надо было получить заграничный паспорт. И надо было уложить вещи в дорогу. Кроме кое-какого белья и одежды, он захватил с собой несколько книг.
Блеклая полоса вечернего солнца падала на книжную полку. Одну за другой он перебирал книги, листал. Добрые старые знакомцы, милые друзья… О, Господи, старина Эрнст Фридрих Рихтер… «Учение о гармонии», издание двадцатое, Лейпциг, 1894… И Бельман, и Лиднер, и Тегнер, и Стагнелиус, и Стриндберг, Стриндберг… И последний томик стихов Улафа Левини, как мило, что он ему его подарил… Уж год, как он умер… И Хенрик Рисслер: «Юные годы». Он полистал книгу и наткнулся на место в самом конце: «…И если вдруг моя жизнь осветится весенним лучом, я погибну от непривычки к теплу»[24]. Ну нет, приятель, ничего с тобой, однако же, не случилось. Не такой уж ты хилый. Он выбрал Бельмана и Гейне и старый французский перевод Плутарха. «Книгу песен» он положил в дорожную сумку. Пусть будет под рукой. Давно он ее не читал. Библию он взял с собою тоже.
Он уезжал назавтра, утренним поездом. Лидию он уведомил об этом коротенькой запиской на случай, если бы она вдруг вздумала написать ему по старому адресу.
Он вышел из дому.
И еще раз, в последний раз ноги сами понесли его к Юханновскому кладбищу. И в последний раз он стоял на могиле Георга Карла фон Добельна и смотрел на три слова: ЧЕСТЬ – ДОЛГ – ВОЛЯ.
И покуда он разглядывал блеклую позолоту трех гордых слов, в памяти встали три строки из Йенса Петера Якобсена:
Ночь палящая!
Наша воля – лишь воск в твоей нежной руке,
Наша верность – тростинка под вздохом твоим.
И ему вспомнились слова последнего ее письма: «Никогда никого я так не любила…»
«Никогда так не любила».
Бесценные слова, завораживающие слова, когда в жаркий час их шепчут на ушко любимому. Грязные слова, бесстыдные слова, когда их швыряют в час разлуки в спину уходящему.
Оставалось лишь проститься с Маркелем. Маркель пока даже не знал, что он собрался уехать.
Он пошел в «Дагенс пост». На улице Королевы он обменялся беглым поклоном с Туре Торне.
Маркеля он застал в его кабинете.
– Вот как, стало быть, едешь, – сказал Маркель. – Ну и правильно делаешь. Давно пора.
В руке у него была телеграмма.
– Итальянцев, как я погляжу, снова отделали в Триполи. Времена теперь военные. «Война – либо распутство, иному и не время нынче». Так, кажется, у Шекспира?[25] До чего же в точку! Ну, счастливый тебе путь! Надеюсь, еще свидимся!
Он стоял у кассы и покупал билет. Когда он, с билетом в руке, оглянулся, он увидел Лидию. Ему вдруг показалось, что она в дорожном платье. И на долю секунды мелькнула несуразная мысль, что она едет с ним.
– Я пришла проститься, – сказала она. – И кое-что подарить тебе на память.
Она протянула ему маленький пакетик.
– Это так, пустяк. Одна вещица, может быть, она тебе понадобится. Вот ты меня и вспомнишь.
– Благодарю, – сказал он. – И прости!
И он сунул крошечный пакетик в карман, и пошел на перрон, и вошел в. поезд, отправлявшийся к югу.
И поезд уносил, уносил его прочь.
Он, сгорбясь, сидел в углу купе. Проходя коридором, он увидел себя в зеркале. И он подумал: «Мне тридцать семь лет, а у меня лицо пятидесятилетнего».
И еще он думал:
«Что ж, поглядим, какая она, эта жизнь. Жизнь «вне стен Вероны»[26]. Помню, прежде я ее чувствовал… Но, верно, я слишком долго тут засиделся. И свет сошелся клином на этой моей Вероне, и больше нигде мне жизни нет. Поздно уже».
И еще он думал:
«Странный у нее, однако же, обычай выбирать себе любовников непременно из числа моих друзей и знакомых… После той страшной осени, когда она написала мне: «Я была с другим, когда ты уехал», – я уже слепо доверялся ее откровенности. Но только ли откровенность это была? Может быть, тут примешалось еще и злое любопытство? Поглядеть, как я это приму? Поглядеть, с каким лицом я отведаю хлыста?»
От этих ужасных мыслей хотелось избавиться, отряхнуться; они словно сто лет его мучили. Он достал из сумки «Книгу песен», наудачу раскрыл и прочел:
Прежде дней моих ненастье
образ озарял родной.
Ныне образ замутился.
Я сплошной окутан тьмой.
У детей в потемках часто
кошки на сердце скребут.
И они, чтоб страх развеять,
песню громкую поют.
И теперь я, обезумев,
как дитя, пою впотьмах.
Песня, хоть не из веселых,
все ж развеяла мой страх.
«Да, – думал он, – хорошо поэтам. Они от чего хочешь найдут утешение. Даже когда вся жизнь испорчена, растрачена зря, когда последняя карта бита, они и тут найдут утешение. Они и для самой последней безутешности найдут слова, и в этом-то их утешение. Но что же делать нам, грешным?»
Тут он вспомнил о подарке Лидии. На память. Что бы это могло быть?
Он вынул из кармана пакет и развернул. В пакетике оказался разрезальный ножик с перламутровой ручкой.
Ну что ж. Она не суеверна.
Ибо, по старинному народному поверью, которое он знал с детства, нельзя дарить ножа тому, кем дорожишь, не то непременно рассоришься с ним, и не будет конца ненависти и вражде.
И он сунул ножик в карман.
Вот сейчас она встречает его на тропинке Зоологического. И ярко светит солнце. И она останавливается у поворота тропинки и говорит, опустив глаза под длинными ресницами: «Я недавно встретила того, кого прежде любила. Просто не понимаю, как я могла его любить…»