Сергей Довлатов. Остановка на местности. Опыт концептуальной биографии — страница 11 из 42


Из повести Сергея Довлатова «Филиал»:

«В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня… К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил… Университет (считавшийся самым лучшим местом в городе) оказался недостоин меня! Скука невыносимая, уровень жалкий!… Короче, я пропускал одну лекцию за другой. Лучше всего, таким образом, мне запомнились университетские коридоры. Я помню тесноту около доски с расписаниями. Запах тающего снега в раздевалке. Факультетскую стенгазету напротив двери. Следы бесчисленных кнопок на ее загибающихся уголках. Отполированные до блеска скамьи возле фотолаборатории. Примерно к двенадцати здесь собираются окрестные лентяи. Мы говорим о литературе и разглядываем пробегающих мимо девиц. У нас есть свобода и молодость. А свобода плюс молодость вроде бы и называется любовью».

На втором курсе проблемы с успеваемостью приняли угрожающий характер, и студент Довлатов оказался на грани отчисления.

Понятно, что Нора Сергеевна негодовала.

Ее план относительно собственного сына, которого она видела филологом-интеллектуалом, вполне вероятно, кандидатом наук (по меньшей мере), не срабатывал. Будучи натурой экзальтированной, она произносила громкие и весьма эмоциональные речи, призывала сына взяться за ум, заняться учебой, перестать шляться по гостям и прогуливать.

Однако сын ее не слышал, потому что это был уже не прежний школьник Серёженька Мечик.

Вполне возможно, что в язвительно-остроумных ответах и отстраненно-надменном поведении сына Нора Сергеевна узнавала саму себя. Сергей был корректен и уважителен, но, уже вкусив новой свободной жизни, шел своей дорогой, по крайней мере, той, о которой долгими коммунальными вечерами говорили гости его мамы. Дорогой барственного сибарита, привыкшего срывать аплодисменты по любому поводу.

Творческий человек, а Сережа, безусловно, подсознательно причислял себя к творческими людям, должен быть свободен, нетрезв и безумно влюблен.

Казенщина жизни советского студента, как мы видим, не вписывалась в этот тестамент.

Ей просто там не было места!

Итак, после очередного академического провала Довлатов бредет по коридору дворца Петра II, малолетнего самодержца, умершего от оспы.

Антагонизм роящихся в голове мыслей обескураживает.

С одной стороны, очередного выяснения отношений с мамой, уверенной в том, что он лентяй (и справедливо уверенной, следует заметить), не избежать, и это печалит, тяготит, а вопрос «Ты что, глупей других?» дезориентирует однозначным на него ответом – «Да».

С другой стороны, уверенность в том, что выбор филологической науки был ошибкой, превышает все мыслимые и немыслимые сомнения. «Увы, пойти путем Бахтина, Реформатского, Гуковского или Будагова – не мое». Быть литератором, писателем, в конце концов, вовсе не означает быть лингвистом или литературоведом. Пушкин и Достоевский не были профессиональными филологами.

И, наконец, последнее. Главное – сделать внутренний выбор, невзирая на давление мамы, обстоятельств, деканата, комсомольской организации и райвоенкомата.

Вот с этой кашей в голове, потому как мысли роятся, перебивают друг друга, претендуя на первенство, Сережа спускается по мраморной лестнице.

Дойдя до первого этажа и усмехнувшись про себя: «Ну вот и совсем опустился», направляется к выходу из корпуса, однако боковым зрением замечает девушку, которая сидит под лестницей на подоконнике и курит.

Сам не зная почему, останавливается, резко поворачивается, словно передумал покидать филфак, не получив того, ради чего он вообще сюда поступал, и подходит к ней.

Смотрит на нее – высокую, стройную, в голубой импортной кофточке, отрывающей шею, на тени, что лежат возле хрупких ключиц.

– Девушка, простите, – начинает импровизировать Сережа, – а вам не нужен ли фокстерьер чистых кровей?

– Фокстерьер у меня уже есть, – задумчиво отвечает курильщица, не отрываясь от окна, – а вот в трех рублях сильно нуждаюсь.

– Не вижу препятствий, – с изрядным искательством звучит в ответ, – меня, кстати, Сергеем зовут.

– А я – Ася.

– Ну что ж, будем знакомы.

Разговор, начавшийся столь непринужденно, постепенно обретает черты деловой студенческой беседы. Выясняется, что Довлатов должен сдавать немецкий, а он в нем «ни в зуб ногой», не может перевести текст, хоть умри. Ася неожиданно предлагает свои услуги, так как весьма недурно владеет языком Гете и Шиллера.

Она открывает учебник.

Сергей смотрит на ее сосредоточенное лицо, на ее поджатые губы.

Затем переводит взгляд на окно.

За ним видна проколотая буксирами Нева, в которой, как и в мраморной ванной на Рыбинштейна, как и в Фонтанке, среди обломков грязного, покрытого копотью льда плавают рыбы.

Улыбаются чему-то своему.

Сергей улыбается про себя.

Снова смотрит на Асю и думает о том, что сейчас она похожа на рыбу – такая же неприступная, загадочная, молчаливая, хладнокровная… на рыбу Асетрину, например…

Но вот текст переведен, и Ася обещает Сереже подождать его, пока он отнесет перевод экзаменатору.

В периметре

На станцию Чиньяворык Воркутинский поезд прибыл утром.

Построение и перекличку прибывших срочников провели тут же на разъезженной лесовозами привокзальной площади. А затем в колонне по двое выдвинулись к месту службы.

Мимо медленно, враскачку задвигались типовое двухэтажное здание вокзала, бараки путевых рабочих, паровозные колонки, уходящие за горизонт телеграфные столбы, грузовые составы в отстойниках, разбитые вагоны, ЖД-линии на лесобиржу и на лагпункт.

Местность эта стала известна в определенных кругах в середине тридцатых годов, когда приказом начальника Ухтпечлага Якова Моисеевича Мороза здесь была построена транзитно-транспортная группа лагпунктов – Чиньяворык, Ропча, Чернореченский – входивших в 12-е отделение Усть-Вымлага, а также лагпункты Иоссер, Заозерный и Синдор.


Олег Васильевич Волков[6] так описал тов. Мороза и его подневольных в своем романе «Погружение во тьму»:

«Знаменитый Мороз – начальник Ухтинских лагерей, – заявлял, что ему не нужны ни машины, ни лошади: «Дайте побольше з/к – и он построит железную дорогу не только до Воркуты, а и через Северный полюс». Деятель этот был готов мостить болота заключёнными, бросал их запросто работать в стылую зимнюю тайгу без палаток(у костра погреются!), без котлов для варки пищи – обойдутся без горячего! Но так как никто с него не спрашивал за «потери в живой силе», то и пользовался он до поры до времени славой энергичного, инициативного деятеля. Я видел Мороза возле локомотива – первенца будущего движения, только что НА РУКАХ выгруженного с понтона. Мороз витийствовал перед свитой: необходимо, мол, срочно, развести пары, чтобы тотчас – до прокладки рельсов! – огласить окрестности паровозным гудком. Тут же было отдано распоряжение: натаскать воды в котел и разжечь топку!»

Перед началом войны сюда также были переброшены ссыльные советские немцы с семьями. «Умирали от истощения заключенные, голодали и вольнонаемные. Основным занятием обитателей лагеря был лесоповал. Женщин не заставляли валить деловую древесину, а только швырки и рудстойку для воркутинских шахт. Швырки шли на топку паровозов, а грузовики, вывозившие древесину по лежневке, работали на газочурках», – вспоминает местная жительница 1936 года рождения, переселенная сюда в 1941 году.

Едва ли, оказавшись здесь в 1962 году, Сережа Довлатов знал об этом…

Его личная история развивалась следующим образом – после отчисления из университета за неуспеваемость (по другой версии – «по собственному желанию, в связи с тяжелым материальным положением и переходом на работу») сразу же и «загремел» в армию.

«Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.

В дальнейшем я говорил о причинах ухода – туманно. Загадочно касался неких политических мотивов.

На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.

Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану», – из книги Сергея Довлатова «Ремесло».

И вот теперь в составе взвода срочников он шагал через Чиньяворык «мимо полуразвалившихся каменных ворот тарного цеха… мимо столовой, из распахнутых дверей которой валил белый пар… мимо гаража с автомашинами, развернутыми одинаково, как лошади в ночном… мимо клуба с громкоговорителем над чердачным окошком… потом вдоль забора с фанерными будками через каждые шестьдесят метров» (Сергей Довлатов «Зона»).

А из окон на вновь прибывших «вертухаев» своими рыбьими глазами смотрели люди.

Кто были эти люди?

Вопрос, который мы уже задавали на страницах этой книги, когда описывали эвакуацию семьи Мечиков-Довлатовых в Уфу, а затем в Сталинск.

Вольнонаемные?

«Химики»?

Лагерная охрана?

Переселенцы?

В любом случае смотрели сквозь мутные стекла на вновь прибывших настороженно, потому что были уверены в том, что они непременно нарушат раз и навсегда установленный здесь лагерный порядок – порядок нищеты и бесправия, порядок, при котором жизнь не имеет цены и смысла.

Да, об этом уже шла речь, но все повторяется вновь и вновь, и никто не может знать, где и когда произойдет эта мистическая репликация.

Итак, из окон бараков смотрят люди, живущие в империи.

Они недоверчивы к постороннему, потому что посторонний для них – это всегда угроза, это всегда перемены к худшему, ибо к нынешнему все уже давно привыкли и находят его если не идеальным, то вполне терпимым.

А еще они ощущают себя частью того мира, который окружает их – Чиньяворык, например, или Заозерный, или Иоссер. Им достаточно этого пространства, они гордятся им, называя его своей родиной и думая, что оно безгранично, то есть является таким везде, куда ни глянь, куда ни ткни пальцем на физической карте СССР.