Получает положительный ответ, но 27 мая 1968 года история повторяется – студента Довлатова Сергея Донатовича отчисляют с третьего курса заочного отделения факультета журналистики за неуспеваемость и систематические прогулы.
На этом была поставлена точка в университетской эпопее Сережи.
А его «свирепый» (кстати, это он сам так говорил) замысел попытаться поступить в Литературный институт имени Горького в Москве так и остался замыслом, со временем совершенно растерявшим всю свою «свирепость» и актуальность.
Итак, работа в ведомственной многотиражке.
Круг очерченных перед штатным корреспондентом Довлатовым задач был таков – писать о Кораблестроительном институте, о студенческой жизни, о выступлениях ректора, о профсоюзных и партийных собраниях, о работе подшефных подразделений, наконец, о трудовых успехах и буднях.
В целом, как видно, работа достаточно необременительная, вполне позволяющая писать для себя.
«Итак, я поступил в заводскую многотиражку, – читаем в сборнике «Соло на ундервуде». – Одновременно писал рассказы. Их становилось все больше. Они не умещались в толстой папке за сорок копеек…»
Но каковы были перспективы этой деятельности?
Вопрос, на который Сергей мучительно искал ответ.
Лев Лосев отвечал на него коротко:
«Никакой перспективы эта работа не дает. Из многотиражной газеты путь в лучшем случае шел в большую журналистику, а там уже было не отсидеться в окопе: нужно было бы всерьез писать о прелестях социалистического общества. В кругу Довлатова карьера профессионального журналиста не в почете – никто из молодых писателей к ней не стремится: цена относительного благополучия слишком высока. «Кодекс поведения» гораздо более жесткий, нежели у шестидесятников; черное пьянство и всякие иные формы морального разложения допускаются и даже приветствуются, участие в официозном паскудстве – клеймо».
Скорее всего, это понимал и Довлатов… А меж тем пропасть между миром, в котором вращалась Асетрина, и жизненными обстоятельствами, в которых оказался Сергей, росла. Более того, Довлатову представлялось, что, окунувшись с головой в то, что называется империей, заглянув ей в глаза, он так и не смог вынырнуть обратно, так и остался в тех дебрях, где чувствовал себя нужным, самодостаточным, сильным.
А здесь, в Ленинграде, ему приходилось довольствоваться вторыми ролями (как с двоюродным братом Борисом), заискивать перед звездными литературными ровесниками, носить по журналам рукописи и получать отказы, пользоваться любой возможностью, чтобы напомнить о себе не только как о балагуре, шутнике и собутыльнике Сереже Довлатове, но как о писателе.
Меж тем история с неслучившимся сборником «Горожан» получила свое неожиданное продолжение.
Один из организаторов литобъединения Борис Вахтин, писатель, драматург, философ, познакомил Сергея со своей мамой – Верой Федоровной Пановой, писателем, лауреатом трех Сталинский премий, а также со своим отчимом – писателем, участником войны Давидом Яковлевичем Даром (отец Бориса – Борис Борисович Вахтин, журналист, был расстрелян в 1938 году).
Пожалуй, как раз такого взвешенного, спокойного общения с умудренными опытом литераторами так не хватало Сереже именно в этот период его жизни.
Узнав о той ситуации, в которой оказался Довлатов после возвращения из армии, Вера Федоровна предложила Сергею работать ее литературным секретарем, и он, разумеется, согласился (Панова жила в знаменитом доме Ленэнерго на Марсовом поле, ее соседом был писатель Юрий Герман).
Участие в судьбе начинающего литератора принял и Давид Яковлевич.
Дело в том, что еще в 1948 году он организовал в Ленинграде при ДК Профтехобразования литературное объединение «Голос юности», которое в разные годы посещали Виктор Соснора и Александр Кушнер, Дмитрий Бобышев и Юрий Мамлеев, Глеб Горбовский и Владимир Марамзин.
Конечно, под свою опеку Дар взял и Довлатова.
Именно он в 1968 году пригласил Сергея в Дом писателей выступить на одном из литературных вечеров, организованных секцией молодых прозаиков СП Ленинграда.
Это было первое публичное выступление Сережи.
Людмила Штерн[10] вспоминала:
«– Сегодня я хочу представить вам Сергея Довлатова, – сказал Дар, раскуривая трубку. В душную комнату поплыл голубой запах капитанского табака. – Довлатов – мастер короткой формы. Он пишет уже несколько лет, но пока нигде не печатался, и это его первое публичное выступление. Подозреваю, что он очень волнуется. Поэтому я прошу вас сидеть тихо, не курить, – в зале раздались смешки и аплодисменты, – и не прерывать чтение остроумными репликами. Начинайте, Сергей.
Сережа открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я с удивлением заметила, как сильно дрожат у него руки.
– Я прочту вам несколько рассказов из моего военного прошлого. Я три года служил на Севере… впрочем, зачем я объясняю…»
Умение ничего не объяснять, не оправдываться. Умение выносить на суд читателя, редактора ли текст, который говорит сам за себя. Тут остается лишь, написав его, дать ему тем самым жизнь, полностью доверившись тому, что отныне он самоценен сам по себе, и, если его кто-то не принимает, это вовсе не означает, что он плох.
Урок, который должен выучить каждый начинающий прозаик, если, конечно он знает, чего хочет добиться в литературе.
Сереже Довлатову этот урок давался нелегко.
Из сборника «Блеск и нищета русской литературы»:
«Я начал писать рассказы в шестидесятом году. В самый разгар хрущевской оттепели. Многие люди печатались тогда в советских журналах. Издавали прогрессивные книжки. Это было модно.
Я мечтал опубликоваться в журнале «Юность». Или в «Новом мире». Или, на худой конец, – в «Авроре». Короче, я мечтал опубликоваться где угодно.
Я завалил редакции своими произведениями. И получил не менее ста отказов.
Это было странно.
Я не был мятежным автором.
Не интересовался политикой. Не допускал в своих писаниях чрезмерного эротизма. Не затрагивал еврейской проблемы.
Мне казалось, я пишу историю человеческого сердца. И все. Я писал о страданиях молодого вохровца, которого хорошо знал. Об уголовном лагере. О спившихся низах большого города. О мелких фарцовщиках и литературной богеме…
Я не был антисоветским писателем, и все же меня не публиковали. Я все думал – почему? И наконец понял.
Того, о чем я пишу, не существует. То есть в жизни оно, конечно, имеется. А в литературе не существует. Власти притворяются, что этой жизни нет.
При этом явно антисоветские книги издавались громадными тиражами. Например, произведения Бубеннова, Кочетова или Софронова. Это были книги, восстанавливающие читателей против советского режима. Вызывающие отвращение к нему.
Тем не менее их печатали. А меня – нет.
Наконец я совершенно разочаровался в этих попытках. Я уже не стремился печататься. Знал, что это бесполезно».
Для русской литературы и русского писателя тема насущная, подобная хроническому заболеванию, когда первые вспышки его повергают в отчаяние, на смену которому приходит неисцелимая депрессия, порой доводящая до беспробудного пьянства, сумасшествия или даже самоубийства.
В этой связи вспоминаются рассуждения Константина Николаевича Леонтьева из его сочинения «Мое обращение и жизнь на св. Афонской горе»: «Я ли не умел заинтересовать большинство читателей, обстоятельства ли сложились странно и невыгодно, не знаю; но если в течение 28 лет человек напечатал столько разнородных вещей в повествовательном роде и иные из них были встречены совершенным молчанием, а другие заслужили похвальные, но краткие и невнимательные отзывы, то что же он должен думать? Что-нибудь одно из трех: или что он сам бездарен, что у него вовсе нет настоящего художественного дара; или что все редакторы и критики в высшей степени недобросовестные люди; что даже те почитатели и друзья его, которые на словах и в частных письмах превозносят его талант, тоже недобросовестны и не честны или беззаботны по-русски в литературном деле; или, наконец, что есть в его судьбе нечто особое… Признавать мне себя недаровитым или недостаточно даровитым, «не художником» – это было бы ложью и натяжкою. Это невозможно».
Это как отказаться от самого себя.
Как выключить тормоз себялюбия.
Да, в таком случае силы и возможности станут беспредельными.
Но тогда ты перестанешь быть самим собой.
Это страшно.
Это неизбежно.
Неизбежность непаписанного…
С этими мыслями Сергей переходил Марсово поле, останавливался у цирка Чинизелли, курил.
Оказавшись на Рубинштейна, решал зайти в рыбный магазин.
Давно в нем не был.
Первое, что бросилось в глаза, – мраморная ванная со стеклянным окном-иллюминатором, в которой всегда плескались рыбы, носатые осетровые в том числе, была пуста.
«Видимо, всех выловили и съели, – сразу пришло в голову. – Дождались, когда уснут, взялись за рыбочистку, а голову и хвост сразу отрезали, только кот почему-то не шел, хоть и чувствовал, что его ожидает преизрядное угощение».
Кот прятался тем временем, выглядывал из-за шкафа, упиравшегося в потолок, дожидался, пока огромный, закрывавший тот же самый потолок своей головой человек не преодолеет нетвердой походкой длинный коридор коммунальной квартиры.
– Это ты, Сереженька? – звучало из приоткрытой двери.
– Да, мама, это я.
Неизбежность ненаписанного
Сережа, разумеется, предложил Елене вернуться в кафе «Север», но она отказалась, потому что торопилась по делам. Тогда попросил разрешения проводить.
«Хорошо, до остановки троллейбуса».
Шли неспешно.
Сережа, естественно, рассказывал о своих армейских приключениях, фонтанировал, был великолепен. Он так давно не выступал перед красивыми девушками.
Елена слушала, улыбалась и молчала.