Сергей Довлатов. Остановка на местности. Опыт концептуальной биографии — страница 23 из 42

Да и сам Сережа, если честно, не очень-то об этом догадывался, вяло отрицал свое отцовство, без энтузиазма, впрочем. А то, что не встретил Асю из роддома, так об этом все знали, но она к нему была «без претензий». Мол, не встретил, и не надо, не очень-то хотелось…

И вот сейчас Довлатов смотрел на Машу, на простуженную Пекуровскую, совершенно не понимая, зачем он сюда пришел и притащил с собой Попова.

Видимо, просто больше идти некуда.

Потом к Асе пришел врач, послушал ее, о чем-то беседовал с ней, а уходя, назвал Довлатова и Попова скобарями, то есть лимитчиками и гопниками. Стало быть, произвели на него такое впечатление.

Затем, не сказав ни слова, Асетрина проводила незваных гостей и закрыла за ними дверь…


Из книги Аси Пекуровской «Когда случилось петь С.Д. и мне (С. Довлатов)»:

«Я ответила Маше, сделав надлежащую скидку на возраст. «Твой папа похож на гориллу, такой же большой и неуклюжий». Прошло несколько месяцев, прежде чем Маша в очередной раз посетила зоопарк. Постояв продолжительное время у отсека, где проживали гориллы, Маша произнесла, обращаясь скорее к одной из обитательниц отсека, нежели ко мне: «Горилла мне нравится. Она ходит так же мягко, как мой папа».

Когда «папа» объявился в 1978 или 1979 году в Америке, послав мне экземпляр напечатанной Карлом Проффером повести «Компромисс» с дарственной надписью: «Милой Асе и ее семейству – дружески», я осмотрительно решила не оповещать Машу о приезде отца. Решение это в дальнейшем не пересматривалось, пока не случилось нечто поистине неожиданное. Однажды в нашем американском доме, как гром среди ясного неба, раздался звонок из Нью-Йорка: «Асеночек, так называет меня моя подруга Нина Перлина, – умер Сережа. Часа два назад. Подробностей пока не знаю. Позвоню позже. Похороны послезавтра». Я была в шоке. И тут мне предстоит покаяться перед Сережей, что моей первой мыслью все же была мысль не о нем. Как, в какой форме оповестить Машу о гибели ее отца в Нью-Йорке? Как объяснить двадцатилетней девочке, что, не будь ее мать тем, что она есть, Маша могла бы познакомиться со своим отцом при жизни.

Одно казалось кристально ясным. Нужно было немедленно рассказать Маше, и как можно подробнее, о ее отце, после чего предоставить ей выбор. Если то, что она услышит, склонит ее в пользу свидания с отцом, она поедет на похороны. И я поеду вместе с ней. Если по каким-либо причинам ей этот единственный шанс знакомства с отцом покажется неприемлемым, я поступлю по ее усмотрению. Наш разговор длился всю ночь. Маша стоически вынесла мои импровизированные истории об отце и о нашей молодости. Всю ночь из нашей комнаты раздавались хохот и всхлипывания. Часов в пять утра моя бедная девочка сказала: «Ну, иди спать. Ведь завтра же в дорогу. Когда еще удастся поспать, неизвестно».

Итак, круг сжимался.

Ленинград, действительно, стремительно пустел.

В 70-х его покинут:

Эли Люксембург, писатель, в 1972-ом,

Ефим Эткинд, переводчик, культуролог, в 1974-ом,

Владимир Марамзин, писатель, в 1975-ом,

Константин Кузьминский, поэт, в 1975-ом,

Давид Дар, писатель, в 1977-ом,

Игорь Ефимов, писатель, в 1978-ом,

Дмитрий Бобышев, поэт, в 1979-ом,

И вот на фоне этого более чем депрессивного пейзажа Сергею Донатовичу Довлатову в Таллине предложили издать его книгу, сборник рассказов, то есть осуществить его мечту.

Абсолютно немыслимый поворот событий!

Итак, рукопись прочитали, и она всем понравилась.

Затем, как и положено, она ушла «наверх», и руководство тоже дало добро.

Авторское название «Пять углов» пришлось сначала заменить на довольно безликое «Городские рассказы», а потом на «Пять углов. Записки горожанина», но это совершенно неважно.

Объем – чуть больше ста страниц.

Внесены незначительные правки.

Ушла в набор.

Довлатов вспоминал: «Русская литературная секция в Таллине очень малочисленна. Уже три года здесь не принимали в Союз новых членов. Поэтому мной так и заинтересовались. Гранки пришли буквально через месяц. Затем – вторая корректура. То есть по срокам нечто фантастическое!»

Однако на этом, к сожалению, советская фантастика не закончилась.

Случилось то, о чем не мог помыслить никто. Один из вариантов рукописи вместе с другими самиздатовскими текстами был конфискован при обыске, который проходил по делу некоей партии «Независимая Эстония». Понятно, что Довлатов не имел к этому никакого отношения, просто в свое время дал почитать текст будущей книги человеку, который, как выяснилось, был членом это самой «Независимой Эстонии». Однако пошли разговоры, будто автор хотел переправить свою рукопись за границу.

Презумпция виновности сработала безотказно.

«Сережа даже ходил на прием в КГБ. Там не отрицали, что Довлатов не имеет никакого отношения к делу, которым они тогда занимались, и перенаправили книгу товарищам по работе в ЦК, в отдел печати. Те, в свою очередь, адресовали ее редактору «Советской Эстонии», которому настоятельно рекомендовали принять меры. Сережа позвонил мне утром на работу и сказал: «Тамара, меня вызывают на редколлегию, будут увольнять, я подаю заявление по собственному желанию», – и бросил трубку. Я перезвонила – его уже не было. Для меня все происходящее было катастрофой. Я была беременна и не знала, посадят ли его, уедет ли он… Это действительно было крушение всех наших надежд, ведь от этой книги тогда зависела вся наша жизнь. Мы думали, Сережу примут в Союз писателей Эстонии, я поменяю свою квартиру на комнату в Москве, мы уедем. Тогда в Москве было гораздо проще жить и работать, чем в Ленинграде», – расскажет впоследствии Тамара Зибунова.

А что было потом?

Потом была редколлегия и образцово показательная порка Довлатова, который «докатился», который «хуже Солженицына», которому «нужно покаяться», далее – заявление по собственному желанию, разумеется, и запой как логическое завершение всего этого паноптикума.


Из письма Сергея Довлатова Людмиле Штерн:

«Я как никогда абсолютно беспомощен, пережил крушение всех надежд, всех убогих своих иллюзий.

«На свете счастья нет, но есть покой и воля», – сказал парнасец, исступленно жаждущий счастья. Воля как продолжение мужества во мне отсутствовала изначально. Покой же возможен лишь в минуты внутреннего согласия. А какое уж там согласие, если мне до тошноты противно все в себе: неаполитанский вид, петушиное красноречие, неустоявшийся к семидесяти годам почерк, жирненькие бока, сластолюбие и невежество. Даже то, что я себе противен и пишу об этом, мне противно».

И сразу из милого провинциального городка Таллин превратился в кромешно далекий советский населенный пункт с денно и нощно работающей машиной наказания и поощрения, слежения и подавления. Западный либерализм эстонских партийных работником мгновенно улетучился и обернулся неубиваемой привычкой к жесткому закручиванию гаек по первому сигналу сверху.

Как тут не вспомнить откровения товарища Копчунаса, у которого Довлатовы-Мечики жили в эвакуации в Уфе:

– Меня тут благодарить не за что, мне партия приказала вас поселить, я и поселил, а приказала бы расстрелять, как врагов народа, в расход пустил бы, не задумываясь. Хотя люди вы вроде и хорошие, но партии видней.

Конечно, сейчас легко досадовать на то, что напрасно, мол, пошел тогда Сергей в КГБ на поклон, чем автоматически поставил себя в список «проходящих по делу» (если пришел, значит, совесть мучает, значит, осознает, что виноват, значит, боится). Действительно, он боялся за книгу, которая уже была готова и должна была вот-вот выйти.

Отчаянный шаг.

Бессмысленный.

Сам это понимал прекрасно, но сделал его, будучи загнанным в угол.

Услышал традиционное – «разберемся», «не переживайте», «работайте дальше», но сразу за этими ничего не значащими словами последовал удушающий прием, после которого было впору или напиться, или покончить с собой.

Сработало онегинское —

«он застрелиться, слава богу,

Попробовать не захотел».

Что же касается до охлаждения к жизни, о котором далее, как известно, сообщает Пушкин, то оно произошло уже давно.

Стало быть, выходило, что изначально нечто было неправильно устроено в системе взаимоотношений этого общества и человека, живущего в нем. Недоверие, подозрительность, владение навыком говорить одно, а думать другое, видеть реальность, но верить в миф, повторять официальный абсурд и уметь читать между строк.

Всеми этими качествами Сергей, безусловно, обладал, но все чаще и чаще «невыносимая легкость» советского бытия повергала его в совершенное помрачение, наваливалась смертельная усталость от всего этого циркового представления, когда уже больше не было сил играть по правилам, раз и навсегда установленным системой.

И вот теперь Довлатов шел по Таллину, еще совсем недавно казавшемуся ему таким приветливым и таким несоветским.

Называл его «вертикальным городом» – Пикк-Ялг, башня Нунна, ратуша, Толстая Маргарита и Кик-ин-де-Кёк.

Смотрел вверх, на небо, по которому летели самолеты, чьи пассажиры с любопытством смотрели вниз, говорили при этом – «Таллин, Эстония», а не «Эстонская ССР».

Например, точно так же из окна иллюминатора смотрел вниз Иосиф, все запоминал, чтобы потом записать в дневнике:

«В полдень самолет стартует без разворота прямо на запад: профиль соседки слева залит солнцем. Внизу – Эстония, вижу Усть-Нарву… Венгерский майор смотрит в иллюминатор с любопытством профессионального военного. Вот и всё.

За шеломенем еси, за облаками.

Кто платками машет вслед, кто кулаками…

Чехословакия сверху похожа на Литву сверху; но без озер (видел Тракай и Вильно – о Господи!)… Сели. Квайт найс. Вошли в зал для транзитных…

Я не чувствую ничего. Ничего. Только духоту».