Из статьи Сергея Довлатова в газете «Новый мир»: «Зима к Нью-Йорку подступает осторожно. Еще вчера было душно на остановке сабвея. Позавчера я спускался за газетами в шлепанцах. Три дня назад оставил в ресторане свитер…
Дома было все иначе. Сначала – дожди. Потом неделя сухих холодных ветров. И вдруг рано утром – пелена белого снега. И снежные шапки на тумбах ограды. И белый узор на чугунных воротах. И улица, напоминающая черно-белый фотоснимок. Нелегко было шагнуть с крыльца в первый зимний день. Я хорошо запомнил ощущение решимости, которое требовалось, чтобы ступить на это белое полотно».
Иные волны
Балтийский прибой долго и медленно угасает на мелководье, оставляя после себя на песке очертания пересекающихся парабол. По этому мелководью можно долго идти, почти до самого горизонта, надеясь на то, что ледяная вода наконец поднимется и достигнет хотя бы колен, а о том, чтобы утратить контакт с дном, и речь не идет.
Утопиться здесь решительно невозможно.
Гуляющих на взморье в эту пору немного – холодно, ветрено, моросит дождь.
Уже не осень, но еще и не зима.
Некоторые, впрочем, давно возвратились в город, а есть и такие, которые вообще уехали в другие края подальше от этой сырости и сумрака.
Оставшиеся же в городе редко выходят из своих полутемных квартир, предпочитая уединение и желтоватый свет настольной лампы. Здесь среди шкафов и нагромождения прочей мебели в «полутора» комнатах, по большей части, можно затаиваться и выжидать.
десять лет на свободе
а все еще каждое утро
просыпаешься в позе плода
весь подобравшись
ладони зажаты в коленях
подбородок – между ключиц
и лежишь себе как запятая
в документе каком-то
на письме симпатическом тайном
совершенно секретном
Так Виктор Кривулин описывает состояние находящегося в недрах гигантского доходного дома где-нибудь на Литейном или на Петроградской стороне, на Среднем проспекте или в районе Обводного канала.
Об оставшихся в Ленинграде в те годы говорить как-то не принято, более же о тех вспоминают, кто решился отправиться в бесконечное путешествие на Запад.
Однако, невольно обозревая литературный ландшафт Ленинграда 60-х – 70-х годов, невозможно обойти вниманием неофициальную питерскую литературу, имевшую хождение в самиздате, а также в малотиражных советских публикациях, что заявит о себе лишь в конце 80-х – первой половине 90-х, когда все заговорят о Риде Грачеве и Викторе Голявкине, Олеге Григорьеве и Борисе Вахтине, Олеге Охапкине и Викторе Кривулине, Владимире Губине и Олеге Базунове, Генрихе Шефе и Владимире Эрле.
Тексты, приведенные ниже, позволяют (не в полной мере, разумеется) ощутить абсолютно неведомый читателю вектор неформатной русской словесности, оказавшейся, увы, отринутой как советским, так и (по большей части) антисоветским издательскими процессами. Однако, как думается, эти тексты оказали известное влияние на формирование литературных направлений и вкусов того времени, а концептуальные параллели Платонов – Вахтин, Хармс – Грачёв, Саша Соколов – Губин, Пригов – Эрль, Добычин – Битов, Бродский – Кривулин, Кафка – Шеф дают повод размышлять о взаимопроникающих токах, интонациях, которые не мог не чувствовать Сергей Довлатов, создавая собственный язык и стиль.
Рид Иосифович Грачёв (Вите) (1935–2004) Из рассказа «Нет голоса»:
«Привезли нас в большой город песни петь. Кочерыгина только петь, а меня еще танцевать. А всего нас пятьдесят три. Выгрузили нас, в школе на кровати посадили, а есть не дают. Вовка Кочерыгин походил по коридору, понюхал, а ничем съедобным не пахнет, только масляной краской. Подошел ко мне, говорит:
– Давай, Мясник, я тебя съем!
Я отвечаю:
– Не надо, Кочерыжка, меня есть. Погоди, может, обедать дадут!
– А вдруг не дадут? – говорит Вовка. – Давай, я лучше у тебя руку съем, а щеками закушу…
Я говорю:
– Погоди, Кочерыжка, всегда давали, может, и сегодня дадут, а меня ты потом съешь, когда совсем еды не будет.
– Ну, ладно, – говорит Вовка, – тогда в город пойдем, чего – нибудь нашакалим.
Пошли в город. Город красивый. Пахнет хорошо по улице. Шли, шли, к фабрике пришли….
Постояли, понюхали. Дальше пошли. А дальше ничем не пахнет, только цветами. Красивая улица. По бокам одни цветы. Ям нет – асфальт. Потом вином стало пахнуть.
– Эх, – говорит Вовка, – вот бы напился, а потом тебя зажарил и съел…
Я говорю:
– Вовка, а вдруг наших уже кормят!
– Постой, – говорит Вовка, – сначала найдем, где вином пахнет.
Пошли. Видим – пивная. У пивной человек стоит и хватает прохожих за рукава. Прохожие вырываются и дальше идут. А человек других хватает и на горло показывает. Мы подошли, а он Вовку схватил за рукав. У него рука рабочая. Кости там такие, рабочие.
– Вам чего? – говорит Вовка.
А человек на горло себе показывает. Сипит.
– Вам чего? – спрашивает Вовка. Человек посипел, посипел, покашлял, потом говорит:
– Голоса нет у меня, ребята…»
Олег Евгеньевич Григорьев (1943–1992)
Григорьев Олег ел тыкву
И упал в нее с головой.
Толкнули ногой эту тыкву,
Покатили по мостовой.
Катилась тыква под гору
Километра два или три.
Пока этот самый Григорьев
Не съел ее изнутри.
Ездил в Вышний Волочок,
Заводной купил волчок.
Дома лежа на полу
Я кручу свою юлу.
Раньше жил один я воя,
А теперь мы воем двое.
Зажав кузнечика в руке,
Сидит ребенок на горшке.
– Нельзя живое истязать! —
Я пальцы стал ему ломать.
– Нельзя кузнечиков душить! —
Я руки стал ему крутить.
На волю выскочил кузнечик,
Заплакал горько человечек.
Прохоров Сазон
Воробьёв кормил.
Бросил им батон —
Десять штук убил.
Борис Борисович Вахтин (1930–1981)
Из повести «Летчик Тютчев, испытатель»:
«Я сидел на берегу пруда в парке, а вокруг было воскресное гулянье родителей, похожих на братьев и сестер своих собственных детей, а также из публики, которая не идет ни в какой счет, потому что я их никого не знал и наблюдений по их поводу не имел.
Я сидел и думал, что какое теплое солнце и какой свежий воздух, надо же, чтобы такое существовало, а также о множестве ног, не идущих ни в какое сравнение с ногой моей женщины Нонны, появления которой я ждал, а также, по привычке, о судьбах мира. Думал я, кого-то смущаясь, то ли из-за судеб мира в свете свежего воздуха и ног, то ли из-за свежего воздуха и ног в свете наоборот.
Высокий мужчина, растоптанный и рваный, тащился по аллее, с бутылкой в повисшей руке, а за ним шел мальчик Гоша и нес его грязную кепку.
Мужчина был пьян насквозь и время от времени вставлял бутылку в рот, и в него булькало вино, а мальчик Гоша останавливался и ждал идти гулять дальше».
Олег Александрович Охапкин (1944–2008)
«ГОРОДУ МОЕГО ДЕТСТВА»
Город мой! Ледяная моя колыбель!
Слюдяное мерцание стёкол, метель,
Завыванье печурки, чухонская стынь,
Лёд, Коломна, Беллона, Фонтанка, ледынь…
Всюду мойра, двойная секира и мгла.
Тускло в сумерках бабкина светит игла,
И сестрёнка в платок пеленает батон,
Да за стенкою крыса катает бидон.
Всюду горе и хвори, и злой неуют,
И знобящая грусть, и часы отстают…
Штукатурка в следах чьих-то жутких когтей…
Безвиновное детство военных детей.
Дровяные сараи, подвалов герань.
Материнская молодость. Мирная рань.
И воскреснопоющая всюду пила,
И всё детство – недетские наши дела.
И над всем этим – Город, встающий из мглы,
Засверкавший лучом золочёной иглы,
Возрождённый трудом и любовью святой,
Освятивший нам детство своей красотой…
Виктор Борисович Кривулин (1944–2001)
«ВОВРЕМЯ ВЫКЛЮЧЕННЫЙ ТЕЛЕВИЗОР»
Стемнело. Грянули вороны
свое прощальное. И стихло. И теперь
вздыхает пневматическая дверь,
скрываются трамвайные вагоны
в деревьях перелеска. Изо всей
дороги в пригород едва ли уцелело
хотя б одно лицо! хотя бы эти, слева,
кварталы спальные… Стемнело. Мне слышней
свербенье тишины – внезапной, воспаленной…
Как телевизор вовремя включен!
Да, голоса его спасительны, как сон,
тысячекратно повторенный.
Владимир Андреевич Губин (1934–2003)
Из романа «Илларион и Карлик»:
«Когда возвращалось отишье, жители города кисли с опухшими сизыми рожами, как у потомственных алкоголиков, и ничего худого не помнили. Мужчины, то бишь и женщины тоже, все потерпевшие, все пострадавшие после нашествия, прятали самые гнусные кадры позора поглубже на дно подсознания. Блохи? Да вам если жарко, значит, у вас это приступ изжоги во рту. Вы наелись известки, но думайте сами, кому потакаете. Пусть у рептилий поверх организма свой собственный панцирь или своя чешуя серебрится на пузе. Человеку доступна другая планида. Человеку зато можно вдоволь кататься по сочной траве нагишом – у человека свои сад, и роса покрывает его лепеству. Думайте смирно. Блохи не более, чем отвлекающий миф, обращенный в острастку».