Фрагментарные книги Довлатова с течением времени… приобретают некий флер почти поэтической ностальгии, их тональность изменяется вместе с изменением читательских вкусов и претензий. В них проявляется сейчас как раз то, что поначалу представлялось побочным, факультативным, даже лишним: чистая нота тщательно скрываемой, но оттого только еще более очевидной грусти – прекрасная изнанка маски беспощадного и безнадежного циника, трезвого бытописателя и бойкого журналиста».
Ну что же, интонация и отношение автора прочитываются достаточно отчетливо.
Виктора Борисовича смущает и отталкивает «маска беспощадного и безнадежного циника, трезвого бытописателя и бойкого журналиста». Кривулин чувствует в этом нечто напускное, нечто такое, за чем скрывается рефлексирующий, сомневающийся и не уверенный в себе литератор. Безусловно, Довлатов прячется за своей громогласностью и нескончаемым шутовством, за своими оглушительными загулами и легендарным пьянством. Другое дело, что далеко не всякий готов и желает заглянуть под эту маску, довольствуясь первым впечатлением (забывая при этом, что очень часто оно бывает ошибочным), выбирает себе того двойника, который вызывает отрицательные эмоции, ведь они всегда лежат на поверхности.
Комментируя же тексты Довлатова, Кривулин прибегает к таким терминам как «романтический анекдот» и «фрагментарная книга».
Трудно себе представить, чтобы Сергей именовал свою прозу анекдотической и уж тем паче юмористической. Точнее, как представляется, было бы говорить о гоголевском «смехе сквозь слезы» у Довлатова, о своего рода «радостном трагизме», когда ничего другого, как улыбаться от отчаяния, больше не остается. С одной стороны, мы читаем полные безнадежности письма Сергея к Людмиле Штерн или Тамаре Зибуновой, с другой, – перед нами предстает большой, сильный, уверенный в себе человек, «душа компании», циник и острослов.
Так где же Довлатов?
Истина, думается, где-то посередине, и, как уже было сказано выше, не каждый готов ее выискивать.
Что же касается до «романтического анекдота», о котором говорит Виктор Борисович, то ничего, кроме культовых литературных анекдотов от Даниила Хармса, тут в голову не приходит.
Романтика абсурда и запредельный в своем абсурде романтизм.
Например, такие тексты для поднятия настроения:
«Однажды Гоголь переоделся Пушкиным, пришел к Пушкину и позвонил. Пушкин открыл ему и кричит: «Смотри-ка, Арина Родионовна, Я пришел!»
«Однажды Пушкин стрелялся с Гоголем.
Пушкин говорит: «Стреляй первый ты». —
«Как ты? Нет, я!» – «Ах, я? Нет, ты!»
Так и не стали стреляться».
«Лермонтов очень любил собак. Еще он любил Наталью Николаевну Пушкину. Только больше всего он любил самого Пушкина. Читал его стихи и всегда плакал. Поплачет, а потом вытащит саблю и давай рубить подушки.
Тут и самая любимая собака не попадайся под руку – штук сорок как-то зарубил. А Пушкин ни от каких стихов не плакал. Ни за что».
«Однажды Гоголь переоделся Пушкиным, сверху нацепил львиную шкуру и поехал в маскарад. Ф. М. Достоевский, царство ему небесное, увидел его и кричит: «Спорим, это Лев Толстой! Спорим, это Лев Толстой!».
Скорее в данном случае можно провести смысловую параллель с концептуальными поэтическими анекдотами Дмитрия Александровича Пригова (это уже московская традиция), но никак не с рассказами Довлатова, безусловно, ироничными, но никак не смешными.
И наконец, последнее – «фрагментарная книга».
Термин, звучащий как приговор.
Дело в том, что любой прозаический текст (рассказ, повесть, роман) интересен и самоценен именно своей целостностью, единым дыханием, тем, что называется «вещество» прозы, входя в которую уже невозможно выйти ни на 15, ни на 55, ни на 255 странице. Фрагментарность же свидетельствует об отсутствии «дыхания», о создании объема книги при помощи разрозненных текстов, приблизительно связанных темой или местом действия.
Мы помним, что Довлатов довольно часто сообщает в своих письмах о том, что он «пишет роман». Однако, как такового романа у Сергея Донатовича нет. Скорее всего, писатель подразумевает работу над неким корпусом текстов, входящих в книгу. Вероятно, об этом сказал и Кривулин, сказал коротко, внятно и ненавязчиво, в полной мере тем самым отразив отношение к прозе Довлатова ленинградского литературного андеграунда.
Еще в бытность своей учебы в ЛГУ имени Андрея Жданова Сергей выказал свое отношение к филологической братии, и было оно не самым доброжелательным. Скорее всего, эта отстраненность и неприятие были взаимными.
Да, совсем не похожи волны Невского и Атлантического прибоев, а волнение на Гудзоне и на Балтике кардинально отличаются друг от друга, хотя, на первый взгляд, все едино.
Но это только на первый взгляд…
Заповедник
«Под нашими окнами – Сто восьмая улица. Выйдешь из дома, слева – железнодорожная линия, мост, правее – торговый центр. Чуть дальше к северо-востоку – Мидоу-озеро. Южнее – шумный Квинс-бульвар. Русский Форест-Хиллс простирается от железнодорожной ветки до Шестидесятых улиц. Я все жду, когда здесь появится тележка с хлебным квасом. Не думаю, что это разорит хозяев фирмы «Пепси-кола», – так, начиная с лета 1979 года (сначала Довлатовы жили во Флашинге в Куинсе, затем на 65-ой улице), Сергей описывает свое новое место жительства, известное как Форест-Хиллс.
Также к предстающей перед взором Довлатова панораме следует добавить ряды кошерных заведений, чебуречные и лагманные, магазины распродаж и аптечные киоски, парикмахерские и фотоателье, бакалейную лавку Мони Папавицера, где местная публика приобретает ветчину, колбасу, икру и селедку, а также шесть красного кирпича зданий, где по большей части и проживают недавние советские граждане, из тех, что возмущаются, почему «мы уже шесть лет живем тут, а они все еще не начали говорить по-русски» (в 90-х годах 108-я улица стала местом проживания бухарских евреев из Таджикистана и Узбекистана).
Из повести Сергея Довлатова «Иностранка»:
«Местных жителей у нас считают чем-то вроде иностранцев. Если мы слышим английскую речь, то настораживаемся… К американцам мы испытываем сложное чувство. Даже не знаю, чего в нем больше – снисходительности или благоговения. Мы их жалеем, как неразумных беспечных детей… Помимо евреев в нашем районе живут корейцы, индусы, арабы. Чернокожих у нас сравнительно мало. Латиноамериканцев больше. Для нас это загадочные люди с транзисторами. Мы их не знаем. Однако на всякий случай презираем и боимся».
Таким образом, через семь месяцев после вылета из Ленинграда Сергей прибыл в Соединенные Штаты на пересечение 108 Street и 63 Drive.
Елена Давидовна так описала приезд Довлатова в Нью Йорк:
«Сергей прилетел к нам 26 февраля 1979 года, мы же с Катей покинули Ленинград 1 февраля 1978 года. Я не видела Сережу больше года. Конечно, за этот год я повидалась со многими людьми, которых мы знали в Ленинграде. Так что встречали его не только мы, но и наши друзья, которых я позвала. Получился целый кортеж – три или четыре автомобиля. Конечно, огромная компания встречающих должна была впечатлить человека, приехавшего из Советского Союза. Наконец они вышли: мама Нора, наша собачка Глаша и Сережа. Его приятно удивило то, что Катя за это время превратилась в девушку: сразу бросались в глаза ее пышные длинные волосы (уезжала она коротко стриженная). Помню, в тот день она была одета в красивое девичье пальто. До этого мы с Сережей и Норой Сергеевной постоянно поддерживали связь. Совершенно естественно, что они ехали в Америку, чтобы поселиться у нас и жить с нами. И вот мы снова стали жить вместе, с тех пор не разлучаясь».
К моменту приезда Довлатова в Нью Йорк Лена уже полгода работала в газете «Новое русское слово», крупнейшем периодическом издании на русском языке, выходящем в Америке с 1910 года. Главным редактором НРС в конце 70-х был журналист, редактор, литературный критик, личный секретарь Бунина Андрей Седых (Яков Моисеевич Цвибак).
Описание встречи Цвибака и Довлатова мы находим в книге «Ремесло» (Яков Моисеевич выступает здесь под фамилией Боголюбов):
«В этот момент заглянул Боголюбов и ласково произнес:
– А, здравствуйте, голубчик, здравствуйте… Таким я вас себе и представлял!..
Затем он вопросительно посмотрел на Троицкого.
– Это господин Довлатов, – подсказал тот, – из Ленинграда. Мы писали о его аресте.
– Помню, помню, – скорбно выговорил редактор, – помню. Отлично помню… Еще один безымянный узник ГУЛАГа… (Он так и сказал про меня – безымянный!) Еще одно жертвоприношение коммунистическому Молоху… Еще один свидетель кровавой агонии большевизма…
Потом с еще большим трагизмом редактор добавил:
– И все же не падайте духом! Религиозное возрождение ширится! Волна протестов нарастает! Советская идеология мертва! Тоталитаризм обречен!..
Казалось бы, редактор говорил нормальные вещи. Однако слушать его почему-то не хотелось…
Редактору было за восемьдесят. Маленький, толстый, подвижный, он напоминал безмерно истаскавшегося гимназиста.
Пережив знаменитых сверстников, Боголюбов автоматически возвысился. Около четырехсот некрологов было подписано его фамилией. Он стал чуть ли не единственным живым бытописателем довоенной эпохи.
В его мемуарах снисходительно упоминались – Набоков, Бунин, Рахманинов, Шагал. Они представали заурядными, симпатичными, чуточку назойливыми людьми…
Боголюбов оборвал свою речь неожиданно. Как будто выключил заезженную пластинку. И тотчас же заговорил опять, но уже без всякой патетики:
– Знаю, знаю ваши стесненные обстоятельства… От всей души желал бы помочь… К сожалению, в очень незначительных пределах… Художественный фонд на грани истощения… В отчетном году пожертвования резко сократились… Тем не менее я готов выписать чек… А вы уж соблаговолите дать расписку… Искренне скорблю о мизерных размерах вспомоществования… Как говорится, чем богаты, тем и рады.