Сергей Есенин — страница 105 из 128

Много зла от радости в убийцах,

Их сердца просты,

Но кривятся в почернелых лицах

Голубые рты.

Почернелые лица – и в них голубые рты – вот оно, поле боя Бога и дьявола! Этот образ через десять лет снова сверкнет у него в «Черном человеке». Поэт рискнул показать наивысшую степень кощунства, на которую решается Черный человек, сознательно и цинично растоптавший свою голубую божественную ипостась… Она еще светится в его глазах, эта голубизна, но свет безнадежно осквернен, и эта скверна куда более ужасна, чем на «почернелых лицах» убийц с «голубыми ртами».

Черный человек

Глядит на меня в упор.

И глаза покрываются

Голубой блевотой… (курсив наш. – Ст. и С. К.)

Вот почему, когда Есенин обдумывал «Анну Снегину» и заводил в тоскливом батумском захолустье кратковременные романы с кем попало, душу свою он, как камертон, настраивал на небесную ноту.

Свет шафранный вечернего края,

Тихо розы бегут по полям.

Спой мне песню, моя дорогая,

Ту, которую пел Хаям.

Тихо розы бегут по полям.

* * *

Из батумских писем Сергея Есенина Г. Бениславской, А. Берзинь, П. Чагину, Н. Вержбицкому, написанных в декабре – январе 1924–1925 годов:

«Работаю и скоро пришлю Вам поэму, по-моему, лучше всего, что я написал» (П. Чагину).

«Лёва запирает меня на ключ и до 3 часов никого не пускает. Страшно мешают работать» (Г. Бениславской).

«С чего это распустили слухи, что я женился? Вот курьез! Это было совсем смешно… Я сидел просто с приятелями. Когда меня спросили, что это за женщина – я ответил – моя жена. – Нравится?

– Да, у тебя губа не дура.

Вот только и было, а на самом деле сидела просто надоедливая девчонка – мне и Повицкому, с которой мы даже не встречаемся теперь» (А. Берзинь).

«Идет дождь тропический, стучит по стеклам. Я один. Вот и пишу, и пишу… Увлечений нет. Один. Один. Хоть за мной тут бабы гоняются. Как же? Поэт ведь. Да какой еще, известный. Все это смешно и глупо» (Г. Бениславской).

«Завел новый роман, а женщину с кошкой не вижу второй месяц. Послал ее к черту. Да и вообще с женитьбой я просто дурака валял. Я в эти оглобли не коренник. Лучше так, сбоку, пристяжным. И простору больше, и хомут не трет, и кнут реже достает» (Н. Вержбицкому).

«Miss Olli отдали мы – ее кошке. С ней ей уютней. Нам она не ко двору» (Н. Вержбицкому).

А теперь немного расшифруем эти отрывки, дающие весьма противоречивое представление о том, как Есенин жил в Батуме. А. А. Лаппа-Старженецкая, знавшая поэта по жизни в этом городе, так изображает Батум, Есенина и его окружение в ту зиму:

«У самого синего Черного моря на углу улиц Бульварной и Воскресенской стоял и поныне стоит трехэтажный дом княгини Тамары Михайловны Накашидзе. В нижнем этаже этого дома разместилось представительство англо-американской фирмы „Стандарт ойл“.

В те годы в Грузию, особенно в Батум, стекалось множество беженцев из России, женщин из богатых семей, перепуганных победоносным шествием большевистской армии. Из Батума тогда можно было свободно выехать за границу. Многие выехали, но многие осели в городе. Большинство женщин, не привычных ни к какому труду, хотя и образованных, предпочли «веселиться» и вести легкую жизнь. Вот в этом-то акционерном обществе эти женщины были желанными гостьями. Когда рассказывающая мне об этом Мария Михайловна Громова навестила свою знакомую Накашидзе с целью снять у нее комнату внизу, та ответила: «Что вам там нужно? Там 'бордель', конечно, негласная». Вот в этой-то бордели встречался Сергей Есенин в бытность свою в Батуме со всеми женщинами, которые его осаждали, в том числе и с Ольгой Кобцовой, и с Есауловой, Соколовской, Шагане Тертерян. А не в «обществе педагогов», как говорит Шагане, ибо в двухклассной армянской школе, где она временно работала групповодом «нулевки», не было никаких педагогов, кроме ее сестры Катры.

Помимо этой бордели, была другая, у массажистки Иоффе, где очередь стояла из матросов, прибывающих в Батум на океанских иностранных пароходах».

Упомянутую Ольгу Кобцову Есенин называл «мисс Оль» – не только от имени ее, а и от «Стандарт ойл» – места их знакомства и встреч (очевидно, так она там звалась).

Не так уж замкнуто и одиноко жил Есенин, как он пишет об этом в Москву Бениславской. Одиночество, как всегда, было внутренним, а не внешним его состоянием. Были в Батуме и попытки драки, и другие всевозможные чудачества. Однажды, гуляя по бульвару, он увидел двух женщин, сидящих на скамейке. Он направился к ним, взяв по пути у мальчика – чистильщика обуви его ящик, и опустился перед женщинами на колено.

– Разрешите, сударыни, почистить вам туфли.

Дамы узнали Есенина, сконфузились, стали отказываться, поэт элегантно настаивал на своем, пока к нему не подошел Лев Повицкий и не прибегнул к неотразимому аргументу:

– Сергей Александрович, последний футуристик не позволит себе того, что Вы сейчас делаете.

Есенин вспыхнул и отказался от своей затеи.

Тот же Лев Повицкий помог развязаться с «мисс Оль», которая вместе с ее родными была, как вспоминает есенинский друг, причастна «к контрабандной торговле с Турцией, а то еще, может быть, и к худшему делу».

Повицкий поделился своими опасениями с Есениным; поэт уже стал похаживать к «мисс» и ее родителям в гости. «Мисс» догадалась, что Повицкий «уводит» от нее поэта. И однажды, когда Есенин, сидевший с девушкой за столиком ресторана, пригласил проходящего мимо Повицкого присесть, «мисс Оль» с вызовом сказала:

– Если Лев Осипович сядет, я сейчас же ухожу.

Есенин криво улыбнулся, прищурил глаза и медленно проговорил:

– Мисс Оль, я вас не задерживаю. – Так закончился странный роман Есенина, роман явно «литературного» происхождения, с дочерью контрабандистов, как у того странствующего офицера, занесенного судьбой то ли в таманское, то ли в батумское захолустье.

«Батум – город небольшой, и я, – вспоминала А. Лаппа-Старженецкая, – часто встречала его на улице и всегда слышала от него одну и ту же тоскующую фразу: „В Москву хочу, все мне здесь опостылело… черного хлебушка хочу… Русского хлебушка…“ Но вот однажды встречаю его оживленным, радостным… Весело пожимает мне руку, говорит:

– Еду, еду, Анна Алексеевна, еду в Москву, стосковался… Домой, домой!»

* * *

В «Анне Снегиной» Есенин как бы подытожил все свое понимание семи революционных лет. «Как сон, как утренний туман» слетела с его глаз романтическая дымка, через которую он видел русского мужика: верующим, крепким, работящим. Годы Первой мировой и Гражданской войн, насилие власти, ответное насилие народа, разруха и нравственный распад, при которых было дозволено грабить награбленное, проявили в деревне все худшее, темное, завистливое, что теплилось в ней всегда. Вопреки мнению многих литературоведов «Анна Снегина» – самая антикрестьянская поэма Есенина. Но о его «антикрестьянстве» надо поговорить особо.

Образ «крестьянина-хрестьянина-христианина» Есенин создавал осознанно, находя и воплощая в нем то светлое, глубинное, что извечно присутствовало в крестьянском мире, притом что еще в юности он ясно видел внешнюю, «несказочную» оболочку этого мира. В раннем наброске, посвященном творчеству Глеба Успенского и его «безыдеальному» отношению к народу, молодой поэт отмечал: «Когда я читаю Успенского, то вижу перед собой всю горькую правду жизни. Мне кажется, что никто еще не понял своего народа, как Успенский… Успенский показал нам жизнь этого народа без всякой рисовки…» Другое дело, что «горькая правда жизни» в то время отступила для Есенина на второй план, когда он, не без помощи Блока и Клюева, открыл в русском крестьянине идеальные, божественные черты.

А теперь – теперь с «идеальным» покончено. В «Руси уходящей» Есенин с ужасом писал о новых крестьянских упованиях: «С Советской властью жить нам по нутрю. Теперь бы ситцу… Да гвоздей немного…» Вот и весь идеал! И поэт в отчаянии хватается за голову: «Как мало надо этим брадачам, чья жизнь в сплошном картофеле и хлебе…»

23 декабря 1925 года, перед роковой поездкой в Ленинград, Есенин разговаривал с писателем Александром Тарасовым-Родионовым. Жаловался, что у него совсем нет близких людей, ругал свою сестру «Катьку» за то, что она требует, чтобы брат помогал ее мужу Василию Наседкину в его литературной карьере:

– Я прогнал ее с глаз долой и больше знать о ней не хочу. Такая же она, как и все остальные. Такая же, как и мать с отцом. Ты думаешь, они меня любят? Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, все они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая сама себя кормит и ухода не требует и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость, крестьяне. Вот видишь: поддержки в семье я не встречу. Друзья – свора завистников или куча вредного дурачья: я не могу здесь работать. Меня все раздражает.

Есенин был возбужден, пьяноват, но, как говорится, что у трезвого – на уме, то у пьяного – на языке.

Тарасов-Родионов посоветовал ему ехать в деревню…

– О, нет, только не в деревню. – В глазах Есенина метнулись искорки страха. – В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотку перервать друг другу. О, как прав Ленин, когда он всю эту жадную мужичью мразь согнул в бараний рог.

Его собеседник возразил:

– Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.

Раздраженный и усталый Есенин не стал спорить:

– Ну, коль не Ленин, то – Троцкий.

Очень раздражало Есенина, когда в Москву из деревни приезжал отец, жаловался на то, что из-за дождей сгнило сено, что не уродилась картошка. Сын слушал отцовские жалобы и поправлял отца, мол, во время сенокоса стояла солнечная погода, негодовал на то, что у всех на Рязанщине картошка родится, а у отца недород.