Сергей Есенин — страница 111 из 128

Есенин не уклонялся от встреч с сильными мира сего. Более того – время от времени искал с ними свиданий, искал помощи, поддержки, но своим русским умом всегда верил, что, когда надо, как колобок: и от бабушки уйдет, и от дедушки уйдет. Поскольку понимал, что даже лучшие из них ценят его не за то, что он поэт, а за то, что он, как поэт, может послужить их делу, за то, что они надеются на выполнение им их социальных заказов, их партийной воли. Он же понимал, что воля новых хозяев жизни гораздо сильнее, гораздо могущественнее, нежели хозяев прежних, что от Чагина или Бардина зависит не меньше, а больше, нежели от полковника Дмитрия Ломана; что Киров или Троцкий могут оказать ему куда более полезное покровительство, нежели императрица Александра Федоровна. Но понимал он и то, что эти ребята потребуют от его души гораздо больше, нежели он может дать им. Все исследователи жизни Есенина восхищаются Кировым, который, после того как Есенин на даче в Мардакьянах читал партийной верхушке Азербайджана «Персидские мотивы», сказал с упреком Петру Чагину:

– Почему ты до сих пор не создал Есенину иллюзию Персии в Баку? Смотри, как он написал, как будто был в Персии. В Персию мы не пустили его, учитывая опасности, которые его могут подстеречь, и боясь за его жизнь. Но ведь тебе же поручили создать ему иллюзию Персии в Баку. Так создай! Чего не хватит – довообразит. Он же поэт, да какой!

Да, Киров относится к Есенину конечно же лучше, нежели Бухарин, Троцкий или Луначарский. Но даже в этих его благожелательных словах сколько бесцеремонного сознания своего могущества, своей спесивой непогрешимости, уверенности в том, что он-то, Киров, знает, что Есенину нужно, гораздо лучше, нежели сам Есенин. Вроде бы комплимент сказал: «Он же поэт, да какой!» А одновременно – партийное высокомерие, хамство сильного мира сего: ну что же, что не пустили в Персию! Он же довообразит, у него же профессия такая – «довоображать». Кому-кому, а уж Кирову, бывшему уездному газетчику, можно сказать, литератору, это известно лучше, нежели кому другому.

Как все просто: «Создай поэту иллюзию – и жди от него, что он, как курица, начнет нести золотые яйца». И мысль о том, что «в Персию мы не пустили его, учитывая опасности, какие его могут подстеречь, и боясь за его жизнь», – весьма примечательна. Трудно сказать, что имел в виду Киров, может быть, воспоминание о судьбе Грибоедова навеяло ему подобные опасения, может быть, он знал о ссоре в Баку Есенина с Блюмкиным, который в это время находился в Персии, где вел нелегальную работу, и Киров не желал их встречи. Но дело не только в этом. А в том, что затравленный, обложенный уголовными делами, истерзанный партийной прессой после «дела четырех поэтов», не раз уже побывавший в ЧК, Есенин спасается в Баку, а Киров как будто ничего не знает об этой травле, об этих реальных опасностях, об уголовном преследовании… Палец о палец не ударит, чтобы оберечь Есенина от травли, подстерегающей поэта в России, и несет какую-то околесицу о том, что жизнь Есенина может быть в опасности, если он поедет в Персию. Поэт здесь, у себя на родине, живет «как иностранец», как «пасынок», как изгой. За его друзьями идет политически-уголовная охота, Ганин со своими соратниками уже расстрелян, а самодовольный Киров думает, что в России у Есенина все в порядке.

Есенин слышал эту тираду Кирова, обращенную к Чагину на даче, стискивал зубы, нервно закуривал, вставал из-за стола, уходил, чтобы успокоиться, по аллеям мардакьянской дачи. Дача, принадлежавшая ранее одному из бакинских нефтяных королей Мухтарову, была величественной. Сейчас она принадлежала второму секретарю ЦК Азербайджана Петру Ивановичу Чагину.

Из воспоминаний жены Чагина:

«В связи с болезнью свекрови мы в том году очень рано выехали в Мардакьяны на дачу. Было тихо. Дача была колоссальная: стройная тополевая аллея, несколько бассейнов. Один бассейн был очень красив, прямо сказочен. Он был огорожен круглой высокой каменной стеной, с чугунной витой решеткой наверху. Надо было подняться на высоту целого этажа по ступенькам до двери, ведущей в бассейн…»

«Поселил его (Есенина. – Ст. и С. К.) на одной из лучших бывших ханских дач с огромным садом, фонтанами и всяческими восточными затейливостями – ни дать ни взять – Персия!» – вспоминал впоследствии Чагин. Куда там особнякам Айседоры рядом с дворцами бывших российских миллионеров, перешедшими в руки новой знати.

Есенин хмурился, мрачнел лицом, вспоминал о сгоревшей константиновской избе, которая кое-как отстраивается на присылаемые им пятерки и десятки, о том, что, когда он вернется в Москву, – нельзя будет приткнуться в какой-нибудь лично ему принадлежащий угол. Опять жить приживальщиком при Бениславской, ютиться вчетвером в одной комнатушке или переезжать к нелюбимой Толстой. Или опять напрашиваться в Богословский переулок к осточертевшему Мариенгофу. Даже вещи и рукописи некуда собрать – что-то у Бениславской, что-то у Наседкина, шуба зимняя в Питере у Сахарова, чемодан с бумагами у Вардина. Тьфу! А ведь не раз ходил в Моссовет, и у Каменева был, и к Калинину ездил, и в секретариате у Троцкого пороги околачивал. Шишки они все такие же, как и Киров, не меньше. И стихи любят и делают вид, что понимают… А на деле – никому он не нужен, только себе, Пушкину да Гоголю…

Да, он сделал после Америки сознательный шаг на сближение с властью. Написал «Железный Миргород». И сейчас подтвердил ей свое желание сотрудничать – написал «Стансы» и посвятил их не кому-нибудь, а партийному человеку Петру Чагину. Но ведь никто из них не понял, что и здесь Есенин поступил по-пушкински, если вспомнить «Стансы» Александра Сергеевича:

Начало славных дней Петра

Мрачили мятежи и казни.

Как и в наше время! Но Пушкин после 25 декабря точно предлагает компромисс Николаю с условием, что тот будет не просто вершить казнь и расправы, а продолжать петровскую политику созидания великой и культурной России:

Семейным сходством будь же горд,

Во всем будь пращуру подобен,

Как он, неутомим и тверд

И памятью, как он, не злобен.

Пушкин как бы руку императору протягивает в своих «Стансах». Но ведь и он, Есенин, делает то же самое, лишь бы «памятью они были не злобны»… Не злобны… А что Алешку Ганина к стенке поставили вместе с молодыми ребятами, художниками Чекрыгиными? А где Борис Глубоковский, с которым он, Есенин, издавал «Гостиницу для путешествующих в прекрасном»? На Соловках… Все учат его писать – Киров учит, Луначарский учит, Чагин учит, Воронский учит. А он им всем сразу отвечает в своих «Стансах»:

Я о своем таланте

Много знаю.

Стихи – не очень трудные дела.

Для него, конечно, не очень трудные, а для них… Чего им еще надо? Ведь прямо же он говорит: «Хочу я быть певцом и гражданином». Не согласен с Некрасовым, не согласен в том, что «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Как это не быть поэтом, если он для этого создан? Если «не быть поэтом» – то никому он не нужен, ни им, ни себе…

Ведь уже сказал однажды яснее ясного:

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.

Нет, им все мало, все писать учат под видом дружбы. Вот Воронский, на что уж друг, и тот пишет: «"Стансы" режут слух, как гвозди по стеклу. Они небрежны, написаны с какой-то нарочитой подчеркнутой неряшливостью, словно поэт сознательно хотел показать: и так сойдет».

Так ведь эта якобы нарочитая неряшливость, она и есть его новое мастерство, его печальная ирония, его согласие быть с ними:

Нефть на воде,

Как одеяло перса,

И вечер по небу

Рассыпал звездный куль.

Но я готов поклясться

Чистым сердцем,

Что фонари

Прекрасней звезд в Баку.

…Что они думают, будто бы он о нефтяных фонтанах и об индустриальной мощи будет писать с тем же трепетом, что о юношеской любви своей или о душе, которая по ночам улетает на заливные константиновские луга? Он ведь не исповедь пишет, а «Стансы». Пушкин в «Стансах» пошел на согласие с властью, и он, Есенин, шагнул по его «выбитым следам». Конечно, Воронский кое-что понимает, он не зря пишет, что в «Стансах» «за внешней революционностью таится глубочайшее равнодушие и скука; как будто говорит поэт: „Хотите революционных стишков, – могу, мне все равно, могу о фонарях, об индустрии, о Ленине, о Марксе. Плохо? Ничего, сойдет: напечатаете“»… Угадал он здесь многое, да не все. Не угадал главного, того, что «хочу быть настоящим, а не сводным сыном»… Но никакого диктата над собой не потерплю… Ни троцкистского, ни кировского, ни ленинского. Он ведь об этом думал, когда говорил: «Конечно, мне и Ленин не икона». Но даже о Ленине его стихи они не сумели прочитать и понять. Аплодируют, хвалят, печатают. А того не понимают, что в «Капитане земли», которого он написал по заказу «Зари Востока», за два дня к годовщине смерти вождя, есть такие слова, над которыми умные люди задумаются. Он же прямо пишет:

Ведь, собранная

С разных стран,

Вся партия – его

Матросы.

Он, Есенин, помнит, как еще до октябрьского переворота популярный журналист Владимир Бурцев в газете «Общее дело» опубликовал списки всех, приехавших с Лениным в пломбированном вагоне: Инесса Арманд, Елена Кон, Григорий Бриллиант (Сокольников), Овсей Радомысльский (он же Гриша Зиновьев), Илья Мирингоф (почти что Мариенгоф), Майя Абрамович, Берк Ривкин… и так далее и тому подобное. А вслед за ними приехали будущие наркомы и дипломаты: Луначарский, Пинхус Вайнер, Давид Иоффе, Феликс Кон, какой-то Окуджава с Эренбургом… Да всех не перечислишь. Тогда Есенин не обратил внимания на этот список, а сейчас вспоминает и думает: «И эти „матросы“ с корабля Троцкого и из вагона Ленина будут, что ли, защищать интересы его крестьянской России? Нет, они будут защищать свою власть, а Россию постольку, поскольку она им нужна для этой власти…» Видел он этих «матросов» из американских троцкистских газет, подкатывались они к нему, чем кончилось – вспоминать не хочется. А кто поумнее – тот поймет, что именно такие же «матросы с разных стран» прибыли в ленинском вагоне. Но об этом молчок, это для самых умных. Несомненно, что Ленин – великий человек, «суровый гений», сумевший «потрясть шар земной», – написал он в «Гуляй-поле». Конечно, сам Ленин – «с плеча голов он не рубил», но почему при нем, по его воле, столько русских голов слетело с плеч? Да, он и его гвардия борются с анархией, с «отравившей нас свободой», с «междоусобным раздором». Но ведь только благодаря этой новой пугачевщине и новой стеньке-разиновщине он смог прийти к власти. Было время, когда он ратовал за пугачевщину, опирался на нее, взмывая к высотам власти на волнах этой стихии. Да, конечно, сам лично «он никого не ставил к стенке, все делал лишь людской закон». Именно так написал он, Есенин. Но ведь должно быть всем понятно, что закон-то этот, ставящий к стенке, был ленинским. Им он написан, им утвержден. Именно по этому закону к стенке поставили Николая Гумилева, Алексея Ганина, запрятали в тюрьму его подругу Мину Свирскую… Киров, конечно, русский человек, но все равно он ихнюю коллективную волю выполняет… Как и Чагин… А у него, Есенина, своя собственная политика. Пусть это поймут раз и навсегда. Он прямо и откровенно сказал об этом в стихотворении «1 Мая»…