Сергей Есенин — страница 35 из 128

Через несколько лет, рассказывая о своей жизни Ивану Розанову, Есенин обмолвился о том, что в детстве полоса «молитвенная» сменялась у него полосой «богохульной» – «вплоть до желания кощунствовать и хулиганить». И в одной из автобиографий он был недалек от истины, когда утверждал, что «в Бога верил мало. В церковь ходить не любил». Тайну Христа он постигал не в стенах храма и не обижался на оскорбление «безбожник», сняв с груди крест в 14–15 лет после знакомства с трактатом Льва Толстого «В чем моя вера».

«Богохульные» периоды сменяли «молитвенные» на протяжении всей жизни поэта, и перемена эта была следствием как глубокого внутреннего постижения и переживания тайн мироздания, так и ощущением крушения церкви, как одного из инструментов государственной власти. Внешне Есенин частенько бравировал своей «безбожностью» и в 1922 году в Берлине, записывая свою первую автобиографию, предназначенную для публикации в «Новой русской книге», демонстративно обмолвился, заранее предвкушая визг, который поднимет белая эмиграция: «Очень не люблю патриарха Тихона и жалею, что активно не мог принять участия в отобрании церковных ценностей».

Ни в каком «отобрании церковных ценностей» Есенин и не собирался принимать участие. Это так же верно, как и то, что все, связанное с официальным институтом церкви, будь то Синод или патриаршество, было для него если не чуждо, то осталось в далеком прошлом, не задевая и не тревожа души, не соблазняя красотой церковного обряда. Но обо всем этом будущим читателям и не надо было знать. Достаточно того, что им покажет язык «Распутин советского Парнаса», «хулиган» и «большевик»… Язык, впрочем, показать так и не удалось. При публикации эта провокационная фраза была предусмотрительно вычеркнута.

А в 1918 году идея «духовной революции», вплотную приближающей человека к космическим тайнам бытия, к разгадке «тайны Бога» была сконцентрирована в «Ключах Марии» – манифесте поэтической школы, так и не состоявшейся в XX веке в России. «…Только фактом восхода на крест Христос окончательно просунулся в пространство от луны до солнца, только через голгофу он мог оставить следы на ладонях Елеона (луны), уходя вознесением к отцу (то есть солнечному пространству); буря наших дней должна устремить и нас от сдвига наземного к сдвигу космоса… Душа наша Шехерезада. Ей не страшно, что Шахриар точит нож на растленную девственницу, она застрахована от него тысяча одной ночью корабля и вечностью проскваживающих небо ангелов. Предначертанные спасению тоскою наших отцов и предков чрез их иаковскую лестницу орнамента слова, мысли и образа, мы радуемся потопу, который смывает сейчас с земли круг старого вращения, ибо места в ковчеге искусства нечистым парам уже не будет».

Через несколько лет, пережив «потоп» и убедившись своими глазами, что «ковчег искусства» по-прежнему переполнен «нечистыми парами», Есенин уже с совершенно иной интонацией обращается к Богу, как бы исповедуясь и в то же время зная про себя, что его глобальные мечтания остались его личным достоянием, не понятые и не востребованные никем из современников.

Пусть не сладились, пусть не сбылись

Эти помыслы розовых дней.

Но коль черти в душе гнездились —

Значит, ангелы жили в ней.

И так вплоть до последних месяцев, наполненных единственным желанием – продлить свое бытие на этой земле.

Ты ведь видишь, что небо серое

Так и виснет и липнет к очам.

Ты прости, что я в Бога не верую —

Я молюсь ему по ночам.

Так мне нужно. И нужно молиться.

И, желая чужого тепла,

Чтоб душа, как бескрылая птица,

От земли улететь не могла.

Поистине дико и нелепо звучат обвинения в «отступничестве» в адрес поэта со стороны нынешних «новых христианок», литературных и нелитературных дамочек, еще вчера не знавших, как лоб перекрестить.

Но все сомнения, покаяние и позднее умиротворение – в будущем, а тогда, в период всеобщего разлома, Есенин, жаждавший «рукой упругою повернуть весь мир», принимая на себя миссию апокалипсического ангела, обещал «царство живых» после столетий покаяния и молитвы. И когда буйный порыв пошел на спад, он обращался к Всевышнему, прося о сошествии Его на грешную землю, дабы смыть с нее всю грязь, нечисть и сукровицу братоубийственного раздора и вознести поэта туда, где «идущий по небесной тверди, окунувшись в темя ему, образует с ним знак того же креста, на котором висела вместе с телом доска с надписью И. Н. Ц. И.».

Сойди на землю без порток,

Взбурли всю хлябь и водь,

Смолой кипящею восток

Пролей на нашу плоть.

Да опалят уста огня

Людскую страсть и стыд.

Взнеси, как голубя, меня,

В твой в синих рощах скит.

Схожий мотив «огненной купели» мы найдем в эти годы у многих поэтов. Ближе всего к есенинскому было, наверное, ощущение Максимилиана Волошина.

Надо до алмазного закала

Прокалить всю толщу бытия.

Если ж дров в плавильной печи мало —

Господи, вот плоть моя!

Но Волошин декларировал. Есенин же переживал каждой частицей своей души. Рвался поделиться тем, что набухло, накипело внутри за все эти окаянные дни.

Поделиться?

С кем?

* * *

– А все-таки меня не все любят, а многие просто ненавидят.

– Ненавидят? Это тебе только кажется.

– Ты всего не знаешь. Ненависть эта рождена ненавистью или даже скорее полным равнодушием ко всему русскому. Интернационал здесь ни при чем. Это политическое понятие. Равнодушие к русскому – результат размышлений холодного ума над мировыми вопросами. Холодный ум – первый враг человека! Ум должен быть горячим, как сердце настоящего патриота. Возьми Ленина. У него огромный ум, но это не мешает ему быть горячим, как солнцу не мешают быть горячим его огромные размеры. Я поэт России, а Россия огромна. И вот очень многие, для которых Россия только географическая карта, меня не любят, а может быть, даже боятся. Но я никому не желаю зла. И каждого могу понять, даже чуждого мне, если это настоящий поэт. Только каждый должен знать свое место и не лезть на пьедестал лишь потому, что он пустует.

Так беседовал Есенин в 1919 году с Рюриком Ивневым. Ивнев тоже был в творчестве «солнцепоклонником». Этаким «солнечным мальчиком», одна книга которого называлась «Самосожжение», а другая – «Солнце во гробе». Однако в его стихах и рассуждениях ощущался не огонь, а скорее белая горячка.

Этот мальчик искренне и естественно (если это слово здесь употребимо) доводил себя до полной истерики и в поэзии, и в прозе. Даже в спокойных по тону стихах слышался захлебывающийся визг человека, который по какому-то странному недоразумению попал в сей мир, умудрился в нем устроиться и при этом ощущал себя весьма неуютно. Может быть, то была поза, литературная маска. Но, так или иначе, она накрепко приросла к физиономии. Приросла настолько, что стала совершенно органическим выражением лица.

Вот эта органичность, естественная неестественность и привлекла Есенина к салонному стихотворцу.

И еще одно, пожалуй, самое важное: Есенин был падок на сердечное, человеческое к себе отношение. Душевная близость значила для него подчас гораздо больше, чем теоретические рассуждения, несовпадение поэтических или мировоззренческих принципов. Перед протянутой ладонью, проявлением душевного тепла все остальное отходило на второй план.

Отсюда и естественное стремление перевернуть свою же собственную мысль: если любят меня, значит, любят и Россию, а я – русский поэт.

Если любят меня, значит, любят мои стихи. Значит, воспримут все выстраданное и выношенное.

Одному пробиться нет никакой возможности. А реализовать и донести основные идеи «Ключей Марии» было для Есенина жизненной необходимостью.

Тихоня Рюрик и молодой самоуверенный провинциал Толя Мариенгоф казались наиболее удобными соратниками на новом пути. На их фоне Есенин стал самому себе казаться вождем новой школы, производящей переворот в русской поэзии.

Реальной силы за спиной, конечно, не ощущалось. «Кожаные куртки», по сути, ни малейшей симпатии к поэту не выказывали. Более того, давали понять, что «ты, друг, не наш…».

Не ваш? А кто ваши?

Футуристы?

О, да! Эти лезли напролом, перехватывали инициативу у идеологов Пролеткульта, явно сдававшего свои позиции. Все более отчетливо вырисовывались очертания новой «конкурирующей фирмы», грозящей захватить монополию в культурном строительстве.

Для успешной борьбы с ней нужен был человек из самого футуристического лагеря. Опытный делец, литературный дуэлянт дореволюционного закала.

И он появился.

«…Толпы жадно „ищут нового, резко нового“, и что это новое могут дать только „футуристы“ и, наконец, для того, чтобы это новое осуществить, нужна централизованная диктатура художественно-революционного меньшинства…»

Этим воплям в газете «Искусство коммуны» нужно было противопоставить нечто сверхвыразительное, перебивающее футуристическое горлопанство… В окружении Есенина появилась своего рода идеальная фигура для подобного рода журнально-газетных битв – Вадим Габриэлевич Шершеневич.

Репутация этого стихотворца не слишком-то располагала к нему. Сам бывший футурист, сначала соратник Маяковского, потом один из столпов эгофутуризма, он успел прославиться в литературных кругах своими «теоретическими изысканиями» еще до революции.

«Сегодня лохмотья вывесок прекраснее бального платья, трамвай мчится по стальным знакам равенства, ночь, вставшая на дыбы, выкидывает из бессмысленной пасти огненные экспрессы световых реклам, дома снимают железные шляпы, чтобы вырасти и поклониться нам.

Мы отвергаем прошлое, все прошлые школы, но мы анатомировали их трупы без боязни заразиться трупным ядом, так как мы привили себе молодость и по этим трупам узнали об их болезнях. Мы видели, как славянизм и поэтичность, подобно могильным червям, изъели стихи наших современников…» и т. д. и т. п.