Сергей Есенин — страница 55 из 128

убокой горечи: «Каюсь, сделал неосторожный шаг, превратив мечту в действительность… Не надо было подниматься на террасу розового дома, не надо было раскрывать тайны». Схожее чувство, когда близость срывает вуаль таинственности, очень скоро начал испытывать и Есенин, но выражал его далеко не столь изысканно. Привычно радостный шум гостей и приятелей могла прорезать бешеная матерная тирада… Все в ужасе замирали, только Айседора радостно всплескивала руками, как бы наслаждаясь вспышкой есенинского гнева и необычным русским лексиконом, который она тут же начинала перенимать. Все это еще больше бесило поэта, и он то начинал прилюдно издеваться над своей возлюбленной, то с еще большим угрюмством принимался пить водку, то заставлял Айседору танцевать.

Танцы на Пречистенке были совсем иного рода, нежели на московских и петроградских сценах. Тут не было ни «Интернационала», ни «Славянского марша». Айседора демонстрировала свой коронный номер – танец публичной женщины с апашем, роль которого исполнял черный шарф Дункан…

Есенин, замерев на месте, не отрываясь смотрел на этот жуткий танец. Что-то новое начинало расти в его душе, что-то режущее, беспокойное, не находящее выхода.

Дункан медленно двигалась по кругу, покачивая бедрами, подбоченясь левой рукой. В правой – ритмично, в такт шагам, подрагивал шарф, буквально оживавший на глазах потрясенных зрителей.

От нее исходила пьянящая, вульгарная женственность, влекущая и отвращающая одновременно. Танец становился все быстрее… «Апаш», превратившийся в ее руках в сильного, ловкого, грубого хулигана, творил с блудницей все, что хотел, раскручивал ее вокруг себя, бросал из стороны в сторону, сгибая до земли, грубо прижимал к груди… Создавалось впечатление, что он окончательно покорил ее и овладевает своей жертвой на глазах у всех…

Постепенно его движения становились все менее уверенными. Теперь она вела танец, она подчиняла его себе и влекла за собой… Он терял прежнюю ловкость и нахальство с каждым движением, превращаясь в ее руках в безвольную тряпку…

Злую шутку играла жизнь с этими двумя людьми. Есенин, меривший себя и свою поэзию по классическим литературным сюжетам, неожиданно оказывался в положении героев то ли Достоевского, то ли Пушкина, не знающих, кинуться ли на кого-либо с топором, молчать ли, истекая кровью изнутри, или, может, застрелиться.

Так, во время пребывания с Айседорой в Берлине (подробнее о нем в следующей главе) он, рассорившись со своей подругой, отправился в сопровождении налипшей вокруг компании из русских эмигрантов в ресторан Ферстера, где за есенинский счет эта «кувырк-коллегия», как ее назвал поэт, закатила дикий кутеж… Во время пиршества в ресторан вошли Николай Оцуп и Ирина Одоевцева. Обрадованный Есенин усадил их за стол, а потом в сопровождении нескольких человек из компании потащил в отель «Адлон» к Дункан.

…Войдя, он сбросил на пол нелепо сидевшие на нем моднейшие пальто и шляпу, которые Айседора с радостным возгласом кинулась поднимать. «Кувырк-коллегия» ввалилась следом.

– Шампанею! Чаю, кофе, конфет, фруктов! Живо, Ванька, тащи тальянку. Я буду частушки петь.

Под принесенную тальянку, посреди роскошно убранного номера Есенин запел хриплым голосом деревенские частушки, включая и те, что не поют в обществе при дамах. Компания была в восторге.

– Еще, Сережа, еще. Жарь! Жарь!

«Весело? – вспоминала Ирина Одоевцева. – Нет, здесь совсем невесело. И не только невесело, но как-то удивительно неуютно. И хотя в комнате тепло, кажется, что из занавешенных бархатными шторами окон тянет сквозняком и сыростью.

Что-то неблагополучное в воздухе, и даже хрустальная люстра светится как-то истерически среди дыма от папирос».

А когда подсевшая к Одоевцевой Айседора стала жаловаться на Есенина и шептать на ухо, что поэты – отвратительные любовники, Сергей подошел к ней и грубо предложил танцевать.

– Ну, валяй!

Ей так и послышалось ее любимое: «Voila!»

…И в конце танца безвольный, обездушенный шарф полетел на ковер, а она, победительница, растоптала его ногами, гордо вскинув голову.

Гром аплодисментов раскатился по гостиной. Отовсюду послышались восторженные крики. Какой-то совершенно ополоумевший есенинский спутник рухнул перед Айседорой на колени.

– Божественная, дивная Айседора! Мы, мы все недостойны даже ножку вашу целовать… – вместо ножки он начал исступленно целовать ковер.

Она, ничего не замечая, смотрела поверх голов. Почерневший от напряжения Есенин сидел с искаженным судорогой лицом.

– Стерва! Это она меня!..

На что все это похоже? Вроде нечто подобное уже было с ним? Нет, нет, что-то другое… Вспомнил! Он схватился за голову.

Это все – словно ожившая картина из Достоевского. Гостиная Епанчина. Королева, божественная Настасья Филипповна… И – явление Рогожина с компанией… Сто тысяч в грязной газете, а внизу уже тройки ждут, бубенчиками позвякивают… И пьяный Фердыщенко, целующий носочек туфли королевы…

А сам он тут кто? Дико влюбленный, охамевший от страсти Парфен или… идиот?

Кусая губы, Есенин встал, подошел к столу, налил полный бокал шампанского, выпил до дна и с размаху расколотил его о стенку.

– It's for good luck!

Глаза возбужденной Айседоры сияли от счастья.

Есенин расхохотался страшным смехом.

– Правильно! В рот тебе гуд лака с горохом!.. Что же вы, черти, не пьете, не поете: многая лета многолетней Айседоре!.. Пляшите, пейте, пойте, черти! И чтобы дым коромыслом, чтобы все ходуном ходило. Смотрите у меня!

Оцуп с Одоевцевой быстро ушли. «Дальнейшего вам видеть не полагается», – шепнул Оцуп на ухо своей спутнице, догадавшись, что последует за этим танцем.

Махровым цветом расцвело все это в берлинских и парижских отелях. Но началось – на Пречистенке…

Объясняться с Айседорой Есенин не мог. К английскому языку испытывал подлинно физическое отвращение еще до заграничной поездки. Поговорить по душам… О чем? Каким образом? От ее ласк временами становилось тошно. Тогда он сбегал. Ночевал у друзей. Проходил день, два, три… В конце концов возвращался на Пречистенку. На Богословском жили Мариенгоф и его жена – молоденькая актриса таировского театра Анна Никритина. Другого дома у Есенина не было. А расстаться с Айседорой он все же не мог.

«Любит меня… Чудная какая-то… Добрая… Славная… Да все у нее как-то… не по-русски…»

Сплетни о том, что «женился на богатой старухе», слушал, стиснув зубы. Частушки о «Дуне на Пречистенке» от своих «собратьев по величию образа» также было выслушивать невмоготу.

Слава его росла. Два издания «Пугачева» и многочисленные поэтические вечера сделали свое дело. Его узнавали на улицах, мгновенно раскупили появившуюся в продаже фотографию Есенина с трубкой в зубах. Тут еще матушке-Москве подвалило такое счастье – пища для разговоров на год… Есенин – Дункан… Поэт «уходящей деревни» и постаревшая балерина-босоножка!

В театре во время танца Айседору лорнировала компания только-только появившихся нэпманов, обсуждая ее прелести. «Компания кретинов!» – громко отчеканил Мариенгоф, сидевший рядом с Есениным.

Жирные физиономии тут же повернулись к ним.

– Эт-то поэты Есенин и Мариенгоф! Они назвали нас «компанией кретинов», – с восхищением прошипел один из них.

Есенин встал и молча вышел из театра.

А в московских кабаре артисты распевали «современные частушки»:

Не судите слишком строго,

Наш Есенин не таков.

Айседур в Европе много —

Мало Айседураков!

Текст принадлежал Анатолию Мариенгофу.

* * *

После рассказов Архипова об увиденном на Пречистенке Клюеву не составило труда представить себе теперешнюю жизнь Есенина и вообразить свое возможное появление у «жавороночка», облепленного со всех сторон черными – в прямом и в переносном смысле – людьми… Из размышлений об этом и родилось одно из проникновеннейших стихотворений Клюева.

Стариком, в лохмотья одетым,

Притащусь к домовой ограде…

Я был когда-то поэтом,

Подайте на хлеб Христа ради!

Я скоротал все проселки,

Придорожные пни и камни…

У горничной в плоёной наколке

Боязливо спрошу: «Куда мне?»

В углу шарахнутся трости

От моей обветренной палки,

И хихикнут на деда-гостя

С дорогой картины русалки.

За стеною Кто и Незнаю

Закинут невод в Чужое…

И вернусь я к нищему раю,

Где Бог и Древо печное.

Под смоковницей солодовой

Умолкну, как Русь, навеки…

В мое бездонное слово

Канут моря и реки.

Домовину оплачет баба,

Назовет кормильцем и ладой…

В листопад рябины и граба

Уныла дверь за оградой.

За дверью пустые сени,

Где бродит призрак костлявый.

Хозяин Сергей Есенин

Грустит под шарманку славы.

28 января 1922 года Клюев пишет Есенину письмо – ответ на есенинскую записку, присланную с Архиповым. Письмо это – и плач по своей разбитой жизни, и упрек, и покаяние, и пророчество. Не единожды Есенин читал и перечитывал кровью душевной написанные строки.

«Облил я слезами твое письмо и гостинцы, припадал к ним лицом своим, вдыхал их запах, стараясь угадать тебя, теперешнего. Кожа гремучей змеи на тебе, но она, я верую, до весны, до Апреля урочного.

Человек, которого я послал к тебе с весточкой, прекрасен и велик в духе своем, он повелел мне не плакать о тебе, а лишь молиться. К удивлению моему, как о много возлюбившем.

Кого? Не Дункан ли, не Мариенгофа ли, которые мне так ненавистны за их близость к тебе, даже за то, что они касаются тебя и хорошо знают тебя плотяного…»

Это, схожее, Есенин читал уже в «Четвертом Риме». Зубы сами сжались в приступе ярости, а рука стиснула листок, исписанный затейливой клюевской вязью… Не может без этого! Хотел отшвырнуть в сторону, но сделал над собой усилие, продолжил читать и уже не мог оторваться до самого конца.