Сергей Есенин — страница 98 из 128

что было?..» Потом, перебивая себя, не будучи в состоянии ясно высказать, что его мучило, повторял, как бы досадуя на собеседника за непонимание: «Россия! Ты понимаешь – Россия!»

И вот теперь он стоял перед Ахматовой, к которой подошел тихо, почти благоговейно, и поцеловал ей руку. Она увидела в нем нечто новое – совсем не того поэта и человека, к которому когда-то относилась с чисто эстетским «столичным» высокомерием. Надо сказать, что этот «столичный» тон она умела великолепно выдерживать и позднее, когда, встречаясь и беседуя с петербуржцами, завсегдатаями литературных кругов, вспоминала о Есенине в достаточно колких и резких тонах. По этому поводу даже спорила с Мандельштамом.

Никому бы из своего литературного окружения не призналась Ахматова, что ее по-настоящему волнуют есенинские стихи, гласные же реплики Анны Андреевны в адрес Есенина продиктованы взлелеянным ею самой в своей душе ощущением несправедливости в распределении прижизненной и посмертной славы. Но так или иначе, в этот раз, в минуты нежданной и нелепой встречи, они разговаривали на удивление мирно и доверительно, ощущая едва осознаваемое ими родство душ. Пожалуй, первый и последний раз в жизни Ахматова оценила Есенина адекватно его личности и поэтической значимости. «О нем часто писали, к сожалению, и много такого, что тяжело было читать, – вспоминала она незадолго до смерти. – Его пытались учить жить и работать, и это звучало так, как будто было только два пути… а он явно искал свой путь – третий – и пел о жизни на шестой части земли с названьем кратким „Русь“… В нем действительно было много нового. Он рассказывал о своей поездке за рубеж. Из рассказов стало особенно ясно, насколько он русский. Его не вырвешь из полей и рощ… Не вырвешь и из новой России, и мне кажется, потому, что он, как и все мы, увидел, что

Новый свет горит

Другого поколения у хижин.

А ведь увидеть – значит понять. А это определяло путь, по которому идти».

Они беседовали о Пушкине, о портрете Ореста Кипренского, и Есенин с усмешкой говорил, что не родился художник, который бы написал с него такой же льстивый портрет. Говорили о судьбе Параши Жемчуговой, крепостной актрисы, жене графа Шереметева, и Сергей читал и читал стихи – «Возвращение на родину», «Пушкину», весь цикл «Рябиновый костер»… Уходя, «забыл» томик «Пугачева» без всякой дарственной надписи, и, раскрыв его, Ахматова увидела подчеркнутые строки:

О смешной, о смешной, о смешной Емельян!

Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый;

Расплескалась удаль твоя по полям,

Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине.

…Написанное через год стихотворение «Так просто можно жизнь покинуть эту…», адресованное расстрелянному Гумилеву, Ахматова, узнав о гибели Есенина, посвятила его памяти, осознав страшное предсказание, содержащееся в нем, навеянное есенинскими мотивами предчувствие близкой смерти. А еще через несколько лет, вспоминая погибших своих современников, набросала несколько строк, воплотивших размышление о трагической судьбе русского поэта:

Оттого, что мы все пойдем

По Таганцевке, по Есенинке,

Иль Большим Маяковским путем…

* * *

Это свидание с Ленинградом всколыхнуло в душе Есенина новые воспоминания. Ионов, жаждавший получить от поэта нечто «идейно выдержанное», пытался приобщить его к изучению истории революционного движения и рассказывал ему о своем пребывании в Шлиссельбургской крепости, о заключении и ссылке первого поколения русских революционеров. Есенин внимательно слушал, и перед его глазами вставали образы близких друзей, молодых романтиков революции, женщин-боевичек эсеровской партии. «Юность, юность! Как майская ночь, отзвенела ты черемухой в степной провинции…»

Лёня Каннегисер, Вениамин Левин, Мина Свирская… Раскидала их судьба. Кто в могиле, кто за границей, кто пошел по новым тюремным этапам и ссылкам после процесса над эсерами 1922 года. Всплыли в памяти и «патриархи» – седобородый Герман Лопатин, с которым он познакомился у Сакеров и где впервые увидел Свирскую; Вера Фигнер; неистовая Мария Спиридонова – Клюев рассказывал, как члены подпольного Всероссийского крестьянского союза хранили ее портреты вместе с иконами Богородицы; старый шлиссельбуржец Николай Морозов…

Приехав в начале августа в Константиново, Есенин уединялся в уголке у окна маленькой хибарки, где жили его родные, и непрестанно работал, только изредка выкраивая время для отдыха и рыбалки, которую очень любил. Он писал новую поэму – поэму о судьбе политкаторжан, социалистов-революционеров, прошедших царскую ссылку и каторгу и после Октября пошедших в ссылку советскую.

Вспоминались не только живые люди, но и книги. Кровавый террорист Савинков и его роман «То, чего не было», опубликованный под псевдонимом «Ропшин» в «Заветах», который Есенин читал в Москве 1913 года. Тогда он писал Грише Панфилову о «необузданном мальчишестве» революционеров, которые «отодвинули свободу лет на 20 назад»… Теперь же, размышляя о них, он не мог не задуматься о страшной расплате за мужество, теракты, «необузданное мальчишество».

Буря и грозный

Вой.

Грузно бредет

Конвой.

Ружья наперевес.

Если ты хочешь

В лес,

Не дорожи

Головой.

Ссыльный солдату

Не брат.

Сам подневолен

Солдат.

Если не взял

На прицел, —

Завтра его

Под расстрел.

Но ты не иди

Назад.

Здесь воедино сплавлены две эпохи, объединенные судьбой «борцов за счастье народа», вдохновленных девизом «В борьбе обретешь ты право свое!». Они легко убегали из прежних ссылок, пересекали границу, сызнова начинали войну с самодержавием. Пуля в спину бежавшему – знак нового времени, когда вырваться на свободу было уже практически невозможно. И реалии нового тюремного режима, вторгающиеся в поэму, – не в пример шлиссельбуржским: «Их было тридцать шесть. В камере негде сесть…» Это Есенин испытал на себе в 1920 году в переполненной камере Лубянки.

Жесткий ритм поэмы, напоминающий стук сапог конвоира, когда каждая строка словно гвоздь вбивается в мозг, только подчеркивает общее ощущение трагизма совершающегося. Но и здесь было бы чрезмерным упрощением оценивать поэму как политическое сочинение с экскурсом в историю. Все происходящее в ней – заключение, побег, новый революционный взрыв – растворяется в общем гуле снежной вьюги, гуляющей на просторах родины и закручивающей в своем вихре героев поэмы, как бы настаивая на бесконечности свершающегося.

Много в России

Троп.

Что ни тропа —

То гроб.

Что ни верста —

То крест.

До енисейских мест

Шесть тысяч один

Сугроб.

А теперь, после революции, как живут бывшие террористы, которые готовы были жертвовать собой, бросать бомбы, выступать в судах с пламенными речами? Нет, нынешняя власть не позволит им такого. Она осудит их так, что никто не узнает, где зарыты кости «в борьбе обретавших право свое». Революционный театр кончился. Началась будничная расправа с актерами. А потому лучше замолчать и забыть обо всем. Кто-то из них отсидел, кого-то выпустили, все сломлены, подавлены, обессилены. Не до прав им, не до борьбы. Быть бы живу.

Быстро бегут

Дни.

Встретились вновь

Они.

У каждого новый

Дом.

В лёжку живут лишь

В нем,

Очей загасив

Огни.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тот, кто теперь

Задремал,

Уж не поднимет

Глаз.

Первоначально поэма называлась «36. Баллада». Окончательное название она обрела при подготовке к печати – «Поэма о 36».

* * *

После того как Есенин отдал «Песнь о великом походе» в Госиздат, он собирался присоединить к ней «Поэму о 36» и последние стихи. Уже вышла «Москва кабацкая», в «Круге» готовилась книга избранных стихотворений, и поэт хотел, чтобы и госиздатовский сборник выглядел достойно, не желая видеть «фронтовую брошюру», составленную из одной «Песни», как он писал заместителю Ионова Осипу Бескину. Но все его уговоры были напрасны – в Питере книжка не вышла, а московский Госиздат выпустил «Песнь» отдельным изданием без новой поэмы и стихов.

Еще в феврале 1924 года Есенин познакомился с Петром Ивановичем Чагиным, вторым секретарем ЦК Азербайджана, работавшим в подчинении у Кирова и редактировавшим газету «Бакинский рабочий». Тот, чуть-чуть поддразнивая поэта, рассказывал о Баку, о том, что в этом городе много «золотой дремотной Азии», но «опочила» она не на куполах, а на нефтяных вышках. С жадностью слушал Сергей его рассказы, вспоминал свое первое путешествие на Кавказ… Тогда не довелось увидеть его по-настоящему, а теперь вроде появилась такая возможность. Запад он уже видел, сейчас же с новой силой овладело им желание увидеть Восток. Персия, издавна манящая, загадочная, волшебный край! Индия! Они фантазировали вместе с Чагиным, думали о возможности попасть туда. В памяти оживали восточные мотивы в стихах Клюева, Ширяевца… Есенин воспринимал их уже совсем по-иному, чем несколько лет тому назад. И «Песнь о великом походе» завершалась тем же ощущением вседоступности неведомых открывшихся горизонтов спасительной «голубой Азии»: «В берег бьет вода пенной индевью… Корабли плывут будто в Индию…»

Полгода об этом за новыми трудами и заботами не вспоминалось. А в августе 1924 года произошло событие, которое в очередной раз перевернуло жизнь Есенина и сделало далекую мечту вполне осуществимой.

Здесь надо оговориться: достоверных документальных сведений о происшедшем у нас нет. Случившееся можно вполне воспринимать как один из эпизодов есенинской легенды, но если мы примем его на веру, то некоторые известные фактические события этих дней сложатся в стройную картину.