Сергей Фудель — страница 28 из 41

Страница рукописи «Наследство Достоевского». [1960–е гг.] Автограф. ДРЗ. Ф. 8. On. 2. Ed. хр. 7. Л. 2


Знакомясь с работами отечественных ученых, написанными с позиций марксистско — ленинского мировоззрения и классового подхода, Фудель, познавший истинную суть этого подхода в тюрьмах и ссылках, не мог не поражаться крайнему убожеству предлагаемых прочтений: ему казалось, что Достоевского не только обескровили, но и обессмыслили. Однако он почти не полемизирует с современными ему работами, а пользуется ими как сырьем, извлекая крупицы точных сведений и находя ссылки на неизвестные ему источники. Подлинными же вдохновителями и учителями Фуделя в его работе над наследием Достоевского явились те, кто были его учителями в жизни и кого он «живьем» слышал на московских собраниях Религиозно — философского общества. Настоящей базой, фундаментальной методологией познания Достоевского Фудель считает Евангелие, труды Отцов Церкви и жизнеописания святых: в них, и только в них, видит он ключ к сокровенным смыслам духовного подвига писателя и вершинам его творчества.

Через призму сердечного православия воспринимает он проникнутый неугасимой любовью и верой — ощущением мир Достоевского — будто запечатлевший живого Христа и переполненный состраданием к Нему, — так же как и к любому другому страданию. «Чтобы хорошо писать, страдать надо», — говорил Достоевский[357]; и Фудель понимает эти слова в их прямом смысле, как несомненное доказательство христианского взгляда Достоевского на истоки своего творческого вдохновения.

Так в книге Фуделя вырастает интереснейшая концепция пути Ф. М. Достоевского, который лишь в той степени был путем к художественным прозрениям, в какой он был путем ко Христу, со Христом и во Христе. Символ веры Достоевского, выраженный им в письме к Н. Д. Фонвизиной, где — несмотря на нарушение всех традиций богословской грамотности (как полагал С. И. Фудель) — звучала драгоценная истина о неразрывности веры в Христа и влюбленности в Него, стал в конце концов и принципом творчества. «И может быть, — восклицает Фудель, — еще придет время, когда в полном смешении человечеством добра и зла, в окончательном тумане лжи, неведения и новых божеств, утверждающих истину вне Христа, — кто‑нибудь с великой радостью повторит именно эти неграмотные слова: “Уж лучше я останусь со Христом, нежели с истиной”»[358].

Основополагающие истины христианства, считает Фудель, Достоевский старался — пока неумелой рукой — выразить уже в 40–е годы. И хотя его первый литературный период был, по мнению автора, временем угасания веры, грозившего ему также потерей таланта и вдохновения, «даже и в эти темные годы в нем как‑то сохранялся нерукотворный образ Христа». Сама судьба распорядилась, однако, чтобы роковые заблуждения юности, ад страстей и кошмар литературных фантасмагорий Достоевский, больной и измученный ложной дорогой, изживал в «живительной атмосфере обыкновенной, человеческой, русской тюрьмы»[359].

Даже самые первые шаги литературной карьеры Достоевского обнаруживают — несмотря на литературное окружение, в котором само имя Христа было как бы изгнано из употребления, — его глубокое и благородное волнение о духовной судьбе людей, живущих вне Христа. Именно это волнение стало, по мнению Фуделя, залогом совершенствования таланта Достоевского: начало было положено «Записками из Мертвого дома» с их прекрасными образами духовной красоты и смирения, а полный расцвет наступил в 1865 году, когда он начал «Преступление и наказание», заговорив о Христе открыто, не таясь и не боясь, что это может кого‑нибудь покоробить и раздражить. Совпадение творческого расцвета Достоевского с открытой христианской проповедью — факт для Фуделя поразительный и очевидный.

В «Преступлении и наказании», показывает Фудель, Достоевский впервые сделал радикальный духовный выбор, противопоставив любовь ко Христу любви к человеку и решительно предпочтя первую второй. Преданность страдающему Христу, вновь и вновь распинаемому грехами людей, оказалась в «вечной Сонечке» сильнее, чем любовь к жениху, от которого она требует добровольного страдания и которого посылает на каторгу. Тем самым, считает Фудель, Достоевский объявил своей правдой не вообще религию, нечто умильно — благородное, что часто выдается за христианство, а только христианство Голгофы. «На мировое искусство легла тень от Креста»[360].

Достоевский не побоялся ввести в свой «криминальный» роман великую мысль — о том, что христианство — это не поэма, не красивая притча, а подвиг. Так пространство художественного произведения, напечатанного в Москве, во вполне светском «Русском вестнике», стало местом явления Христа в современности. Это было тем более удивительно, может быть, даже на грани чуда, что современность — исторический и культурный контекст середины XIX века — оказывала всемерное сопротивление сколь угодно серьезному разговору о допущении живого Христа в реальность жизни.

О Боге в этой реальности говорили вполне comme il faut и искренне приветствовали божественное присутствие, например, во время совершения молебна при закладке нового здания Государственного банка. Для современного Достоевскому интеллигента образы христианства, его святые и праведники, как правило, не переступали пределы школьных уроков Закона Божия, равно как и все общество в целом вполне удовлетворялось внешней рамкой официального православия. Наверное, поэтому такая неудача постигла роман «Идиот», совершенно не понятый и не принятый современниками. «Всё, что вы вложили в “Идиота”, пропало даром», — писал Достоевскому H. H. Страхов. Комментируя это поразительное обстоятельство, Фудель замечает: «Основной факт романа в том, что не какие- нибудь там заблудшие нигилисты, а подавляющее большинство русского общества — генералы и генеральши, инфернальные купцы и сановники, англоманы и мелкие чиновники — все люди воспитанные, образованные и даже часто приятные, уж настолько потеряли представление о любви христианства и о святости его, что любящий святой мог быть для них только идиотом или, в лучшем случае, Иванушкой — дурачком»[361].

Несомненным вкладом Фуделя в понимание Достоевского стало подробное и профессиональное освещение той роли, которую сыграли в творчестве писателя труды святителя Тихона Задонского; понятно, что одной только филологической подготовки для этого было бы совершенно недостаточно. Великий обличитель русского общества в его ложной церковности, архиерей, живший на покое в Задонском монастыре Воронежской епархии, стал, как утверждает Фудель, опорой творчества Достоевского. Его учение о вере и любви было необходимо Достоевскому, противопоставившему истинное христианство христианству ложному. Учение Тихона и сама фигура святого старца стали для Достоевского антитезой демоническим, бесовским силам — ведь если возможен Тихон, какой он явлен в реальности, значит, не ложно обетование Нового Завета о духовной непобедимости Церкви, значит, наполнена смыслом борьба за Христа с силами зла и ненависти, поглощающими Россию. Но высший смысл эта борьба приобретала потому, что не только не предполагала какое бы то ни было насилие, а возвещала всему миру о вселенской радости живой жизни. Достоевский понимал, пишет Фудель, что христианство — это не курс догматического богословия, а пасхальная ночь на земле. «И в том дерзновении и твердости, с которой он передает нам эту истину, его великая заслуга перед христианами нашей эпохи»[362].

В мире Достоевского даже самый искренний в вере человек поставлен перед неразрешимой дилеммой, которая присуща христианству: верой в неумираемость Церкви и неверием в победу христианства в истории. Поэтому даже самые «христианские» его сочинения полны исторической безнадежности, чувства обреченности истории. Достоевского, как и старца Тихона, преследовала эта мысль, и он до боли настойчиво, почти маниакально ищет и находит доказательства иссякания христианства в пустынях истории. Вера требует элементарной дисциплины, работы, труда над собой прежде, чем над миром. Но эти понятия, являющиеся азбукой христианства, режут ухо всякого интеллигента — атеиста. Ведь едва закончив «Бесов», получив личный творческий и духовный опыт одоления демонического соблазна, Достоевский на страницах черновиков к «Подростку» смог признаться себе: «Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его…»[363] Глубочайший смысл, сокрытый в трагической тайне человека, для которого уже нет света, нет исправления, то есть все напряжение исторического пессимизма, в «Бесах» прочувствован и разгадан Фуделем. Одной фразой характеризует он христианский подвиг автора «Бесов»: «Во имя борьбы с ночью истории написан этот роман»[364].

Но точно так же, как жило в Достоевском ощущение трагедии истории, жила в нем и вера в духовное здоровье человечества. Не раз он говорил о возможности «братского, окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону»[365]. Мы не знаем, пишет Фудель, где содержится в Евангелии закон о гармонии земной истории. Христианин, если он не лукавит и знает Евангелие, не может верить в духовное благополучие истории. «Но он должен вполне верить в торжество христианского терпения этой истории, терпения около теплых стен Церкви»[366].

Роман «Братья Карамазовы» Фудель называет путеводителем в Церкви для интеллигенции. Подробно раскрывает он борьбу Достоевского против затемнения лика Христа, против погружения веры в быт и обряд, против обмирщения Церкви. Учение о Церкви, полученное Достоевским от оптинских старцев и Тихона Задонского, проверенное в библейском горниле книги Иова, поразившей писателя еще в детские годы, помогало и самому Достоевскому. Ему надо было убедиться, пишет Фудель, что путь страданий его души в борьбе за Бога есть благословенный путь многих душ, есть путь Церкви — «Церкви не панлютеранских съездов и гуманистических деклараций, а Церкви подвига и стояния у Креста»