Во тьме,
И стихи,
Что посвящал березам —
Молодухам
Наших деревень,—
С этим и ушел
Навстречу грозам
Паренек
В кепчонке набекрень.
Наша встреча —
Боевые годы,
Волхова
Трясинная земля.
С командиром
Танкового взвода
Мы на ней
Хлебнули киселя.
В сторону врага
Рванулись танки,
А его «КБ»,
Ломая лед,
На лесной
Болотистой полянке
Сходу встал:
Хоть лопни — не идет!
Словно дот,
Он вырос над снегами,
Над кустами
В громе и в дыму.
Пушки,
Как пудовыми хлыстами,
Били землю,
Целясь по нему.
Дотемна горел,
Взрывался воздух.
А когда
В тяжелой тишине,
Как веснушки,
Высыпали звезды,
Долетело:
«Лейтенант, ко мне!..»
Полз по кочкам стылым,
По настилам,
Выбиваясь
Из последних сил.
Кулаком
Мерцающим светилам
На волне отчаянья
Грозил.
А в землянке,
От нагрева душной,
Не поняв,
Что собралась гроза,
Он стоял,
Как мальчик простодушный;
Медный чуб,
Озерные глаза.
Он стоял и ждал
Совсем другого:
«Молодцы, ребята!
Так держать!..»
Командир полка,
Скупой на слово,
Поднимаясь,
Не заставил ждать.
«Знаю. Понимаю,
Что трясина.
Но война —
На то она война.
Два часа даю тебе —
Машина
Быть в расположении
Должна.
А не то…»
Он взвесил на ладони
Пистолета
Черное литье.
Пулями
На мерзлом небосклоне
Заморгали звезды:
«Всё твое…»
«Вот тебе
И Юрьев день, бабуля,
Вот тебе и выход
В первый бой!..»
Путь обратный.
Но не снег, не пуля
Лейтенантской
Правили судьбой.
Не просил никто,
Не бил тревогу.
Комполка,
Наверно, знал секрет:
Танковое братство
На подмогу
Лейтенанту
Двинется вослед.
Так и было.
По настилам стылым,
Пропечатав
Траками снега,
Эта сила
Громом заходила,
Покатила
В сторону врага.
Прямо у него
Под самым носом,
Наплевав
На зверскую пальбу,
Вырвала
Своим железным тросом
Из трясины
Братскую судьбу.
Дружество!
Души людской вершина!
Лейтенант докладывал:
«Приказ
Экипажем выполнен.
Машина
В боевой готовности
Сейчас…»
Командир полка,
Скупой на слово,
Не заставил
Лейтенанта ждать.
«Отдыхайте».
Ничего другого
Не прибавил, кроме: «Так держать!»
Так держать!..
Земля вставала дыбому
День и ночь
Кружилась карусель.
Шли «КБ»,
Под стать зеленым глыбам,
В сторону весны,
На Карбусель.
В смотровые щели
Лиловели,
Багровели
Белые поля.
И держалась радость
На пределе:
«Здравствуй,
Новгородская земля!
Здравствуй, каждый кустик
С искрой синей,
Здравствуйте, холмы —
За валом вал!..»
Будто вместе
С матерью-Россией,
Молча, лейтенант
Торжествовал.
Я не видел,
Как на поле этом,
Словно тень
Возникнув на броне,
Заслонив
Рукою с пистолетом
Свет в глазах,
Он высился в огне,
…Возвратясь
Из зарубежной дали,
Я потом, прочел
В его стихах,
Что и Гус, и Бруно
Так вставали,
Утверждая правду
На кострах.
Время-птица
Быстро пролетело.
Не тупилось
Жизни острие.
Как большая роща,
Поредело
Ныне
Поколение мое.
С лейтенантом,
С другом закадычным,
Всякое
Бывало у меня.
Но заминок
По мотивам личным
В счет не брали
На черте огня.
Он меня позвал,
А не другого,
На рубеж,
Где вечно зелены,
Подняли
До неба голубого
Свой огонь
Две тихие сосны.
В сторону весны
Прошли метели,
На висках
Оставив белый след.
Лишь коснувшись веток,
Не сумели
Погасить
Их молчаливый свет.
И сдается,
Слушает округа
Голос наших
Невозвратных дней:
«Три танкиста,
Три веселых друга…»
В поле сосны
Вместо двух парней.
До скончанья лет
Осталось пламя
На лице
У третьего из них.
В молодость
Озерными глазами
Смотрит он,
Живущий за троих.
АРК. МИНЧКОВСКИЙПосле войны
Познакомились мы с ним поздней осенью сорок пятого года на еще гремящем трамваем Невском проспекте. Орлов шел вместе с тогда уже известным мне Михаилом Дудиным, который носил шинель со знаками отличия «старлея», как он любил себя называть. Само собой получилось — Дудин верховодил всей стайкой недавних фронтовиков, несмело отворявших двери редакций, да так навсегда и остался запевалой нашего, теперь уже редеющего поколения.
— Сергей! — протянул мне руку светловолосый парень с пятнами от ожогов, оставивших незалечимую память на лице.
Пальцы его суженной ладони едва сжимали руку. Ладонь была оперирована, и сухожилия в ней намного сократились.
На «ты» мы перешли тут же. Да и как могло быть иначе. «Вы» у нас бы и не получилось.
Было у Орлова любимое слово — «ребята», которое я вскоре от него услышал. Этими ребятами являлись: худенький, недавно вернувшийся из Венгрии, еще ходивший в кителе Толя Чепуров, журналист и критик боевой майор Митя Хренков, прихрамывающий, раненный под Ленинградом в начале войны, шумный Леня Хаустов, самый молодой из фронтовиков Сережа Давыдов. Позже «ребятами» Орлова сделались его московские товарищи из той же когорты поэтов-фронтовиков: Наровчатов, Максимов, Межиров, Соболь и однокашница Сергея по Литинституту Юлия Друнина, по праву причисливаемая к «ребятам». Ребятами все мы остались для него и перевалив через пятьдесят.
Но тогда, в Ленинграде, до пятидесяти нам было заоблачно далеко.
В конце сорок шестого года вышла первая книжка Орлова «Третья скорость». По-нынешнему и книжкой-то ее назвать трудно: книжечка форматом в записную, с мягкой серовато-фиолетовой обложкой, с меньше чем восемьюдесятью страничками текста. Но непрочно склеенный карманный томик быстро исчез с прилавков, хотя был издан значительным по тем временам тиражом в десять тысяч экземпляров.
Свою первую книжку Сергей радостно и щедро раздаривал многочисленным друзьям и знакомым, вскоре оставшись чуть ли не без единого экземпляра. Напечатанный в 1946 году Лениздатом и вряд ли ушедший за пределы магазинов нашей области, сборник «Третья скорость» стал теперь предметом гордости собирателей поэзии.
Но не в формате и не в бумаге было дело. Несмотря на свой внешне непрезентабельный вид, книжка была событием. То, что в литературу пришел художник со своей значительной темой, сделалось понятным всякому, кто хоть сколько-нибудь разбирался в стихах и любил их. Ведь именно с желтоватых газетных страниц этого маленького сборника впервые услышалось ставшее со временем крылатым стихотворение, начинавшееся словами: «Его зарыли в шар земной…»
Об Орлове заговорили. Его заметила столичная критика. О «Третьей скорости» горячо отозвался Павел Антокольский. Ведущие поэты старшего поколения в Ленинграде признали незаурядный талант недавнего танкиста.
Сергей возвратился к прерванным войной занятиям в университете. Но что-то у него с филологическими науками не ладилось.
Жил он трудно. Совсем неустроенно квартирно, изрядно безденежно. Правда, денежно он так никогда и не зажил. Сперва зарабатывал мало, потом была семья, мать, затем семья сына, еще студента, жизнь на два дома, на два города.
Но это уже было потом, а тогда над бытовыми неурядицами он не задумывался. Жалоб на сложности жизни я от него не слышал, хотя встречались мы достаточно часто, и в обстановке, которая располагала к доверительным разговорам.
Он не умел приспосабливаться — писать барабанные стихи, до которых и газеты и радио в те годы были охочи. Был далек от поэтической журналистики. Не хотел, да и попросту не мог, ничего приукрашивать. И на суровую свою фронтовую память не пытался наводить глянец. Он оставался верен пережитой им горькой военной правде, кровь и мозоли которой стоили Победы.
…Были мы молоды и не чуждались жизненных радостей. Тем более что еще не до конца верили в то, что вернулись с войны, а это само по себе уже являлось немалой удачей. Имелись среди нас такие, что пользовались успехом у слабого пола и, что таить греха, по возможности не терялись. Да, находились, но не Серега, как его тогда многие звали. Он был стеснителен и не показно, а на самом деле нравственно светел.
Зимой мы, группа молодых писателей, жили в Комарове, в еще старом, деревянном Доме творчества. Днем, трудясь по своим комнатам, чутко прислушивались к скрипу ступенек на лестнице: хорошо бы кто пришел, помешал работать. Вечерами, после ужина, томились от безделья. Однажды дали согласие забредшему к нам культурнику из дома отдыха совслужащих, что находился неподалеку, провести там литературный вечер. Пошло человек пять, и вечер получился удачный. Нам дружно хлопали. Несколько отдыхавших там девушек вызвались нас проводить, а проводив, надолго задержались. Когда гостьи собрались уходить, послали за той, которую увлек Орлов. Вернулась ее подруга, удивленно проговорила: