За две недели мы с Сергеем Сергеевичем с глазу на глаз, может, и говорили-то раза три-четыре, не больше. От этих разговоров у меня не осталось в памяти «слов», а только ощущение собеседника, сложное и яркое. Орлов решительно не походил на «начальника» — не то, что был слишком мягок, нет, в глубине в нем твердость угадывалась, — но твердо отводил от себя все, что составляло антураж начальствования. Он мало походил и на типичного «старого фронтовика»: никакого «свинца», вроде бы и не углублен в воспоминания, слишком подвижен, любопытен, легок, что ли… Идет рядом, шаг быстрый, глаза горят, облако светлых волос летит над круглым лбом — что-то воздушное в облике, доверчивое, мальчишеское. Даже и голос, неожиданно низкий для этой «летящей» внешности, и дикторски правильный тембр речи, пожалуй, слишком, безукоризненной для таких любопытных глаз, — все это впрямую не вязалось одно с другим, все это смыкалось где-то в ином возрасте, он напоминал мне мальчика с ломающимся голосом — из тех, что живут мировыми проблемами. И поскольку мне самому этот тип мил и близок, то и ходили мы с ним по Охриду, как два вечных российских студента или гимназиста, и говорили — о правде-истине и правде-справедливости, об иных мирах, о неопознанных летающих объектах и вообще о «Причине Космоса».
О поэзии ни слова. О злободневностях — тоже. За исключением двух моментов, о которых расскажу.
Один раз натолкнулись в разговоре на стихи Твардовского. Сергей Сергеевич сказал:
— «Теркин» — лучшая поэтическая книга о войне.
— Но не последняя, — уклончиво ответил я. В его голосе мгновенно вспыхнул азарт:
— Последняя! Назовите мне поэта, который сумел поколебать для вас «Теркина»!
— Вы, — ответил я. — Вы все. Ваше поколение.
Он замолчал. Пауза длилась долго. Шагали молча по ночной улочке между шеренгами пустых магазинов, словно по неведомой планете, на которую невесть как залетели.
Другой раз подвернулась нам в разговоре какая-то злободневность. Не помню уж, что тогда, осенью 1973 года, было злобой дня, но это касалось каких-то «недостатков», «трудностей». И тут я не удержался, не упустил случая подколоть начальство и ввернул что-то вроде того, что это, мол, вы, старшие, напортачили — вон какое мы от вас неисправное наследство получаем!
Он сказал:
— Мы это наследство отстояли, а исправлять будете вы.
И опять наступила пауза: на этот раз я прикусил язык. Солнце, помню, было яркое, скалистый склон из-под ног, прямо от горной дороги обрывался в синюю глубину, а там, дальше, за бездной, за синевой, за слепящим простором озера, стояли горы горизонта — древняя Иллирия…
Я осторожно посмотрел на Орлова: не обидел ли его своей глупостью? Он моего взгляда не заметил. Он вообще был далеко. Мне показалось, что он сейчас спросит что-нибудь об Альфе Центавра. Или о том, не бегал ли я в Америку к индейцам в пятнадцать лет.
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ«В заграничной гостинице…»
В заграничной гостинице
в час тишайший рассвета
я услышал по радио
сельский говор поэта.
Мне аукнулась Вологда!
Речь текла крутобоко,
и коробочка радио
вся тряслась, как эпоха.
Кто-то сморщился в нумере:
— Слушай, сделай потише
или — выключи… Ну его!
— Но поэт их не слышал.
Но поэт разговаривал,
и в ушах его рифмы
и шрапнельно, и сабельно
шевелились, как гривы!
Вспоминал он товарищей,
как кричал! Как от боли…
В заграничной гостинице
стало жутко, как в поле,
как в дыму наползающем,
распирающем танки!..
Тридцать лет возвращаются
к сердцу барда атаки.
Тридцать лет под осколками,
весь в войне, до скелета.
Он горит, и не выключишь,
не задуешь поэта!
Весь в ожогах, как в рытвинах,
как в цветах. Как дорога —
до победы, до истины,
до любви. До итога.
ЮРИЙ БОНДАРЕВВерность поэзии
Он иногда звонил по вечерам, и его протяжный голос: «Юра-а, здорово-о!»— можно было узнать сразу по своей особенной орловской глуховатости, по особенному радостному тону. Он любил радость общения, ценил мужские встречи («Заедем в гостиницу к Мишке, выпьем по рюмочке, поговорим!»), дорожил ими, как я сейчас понимаю, больше других занятых повседневной суетой друзей и был предан фронтовому товариществу, как никто из нас, сохраняя в себе незамутненную верность военному прошлому. Эта верность мужскому братству была второй сущностью поэта Орлова, и было вроде бы спокойней, теплее оттого, что по земле ходил своей цепкой, немного пружинистой походкой он, Сергей, Серега, Сережа, готовый хоть посреди ночи встретиться или поехать куда угодно ради дружбы, душевной помощи, искреннего разговора. И в этом не было ничего наигранного, ложно рыцарского, показного, не было никакого насилия над собой — в этом сказывалась его натура, личность, человеколюбивая, исполненная постоянного молодого и веселого интереса к жизни, любопытства к миру, а не только к искусству, как это бывает порой в серьезном возрасте у познавших, почем фунт лиха, поэтов.
Мне пришлось видеть его в разных обстоятельствах, видеть добрым, сердитым, настойчивым, но мальчишески восторженным, умиленным, даже разнеженным он показался мне лишь в поездке по Вологодской области, куда отправились мы втроем однажды летом: Сергей Викулов и Сергей Орлов решили показать мне свою обетованную родину, край голубого неба, белых облаков, огромных озер и лесов.
Было это удивительное путешествие, в котором северный белый блеск солнца, радостное тепло лета, запах прогретой августом травы, синева бескрайних озер, одновременно жаркое и прохладное дуновение на лесных полянах — все ощущалось нами первозданным, чистым, как в детстве. И Сергей, несколько хвастаясь, гордясь этой сказочной землей, где родился он, заглядывал с ребяческой лукавинкой нам в глаза, посмеивался от удовольствия, спрашивал: «Ну, как, а?»
Не забуду, как лунной ночью мы бродили по тишайшему Белозерску, по его древнему земляному валу, откуда были видны внизу среди неподвижной темноты деревьев залитые луной крыши, потом сидели на деревянных перилах пристани, овеянные покоем воды, потом карабкались по прибрежным валунам Белого озера, тоже беззвучного, до горизонта лунного, пахнущего здесь влажными старыми камнями, потом стояли возле тихого, насквозь зеркального канала, напоминавшего нечто торговое, давнее, голландское (только не хватало меж берегов белых парусов лодок), и прочные каменные, с решетчатыми окнами пакгаузы, построенные еще великим Петром, смотрелись в светлую ночную воду так же, как и триста лет назад, колдовски перенося навсегда (а может, не навсегда) ушедшее время в этот безмолвный час августа.
Мы ходили с Сергеем по тропинкам его детства, по той же траве, по тем же камням, омытые тем же пресным свежим воздухом вблизи воды, тем же лунным светом, так же звучно отдавались шаги на деревянных мостках пристани, так же где-то на окраине лаяли собаки, так же мягка была пыль, так же плыла тишина ночи над темным городским валом, над латунным сверканием озерка, над верхушками деревьев.
Сергей говорил мало, смотрел вокруг, курил, как-то загадочно, почти нежно улыбался, я чувствовал скрытое оживление в нем — и только тогда понял, почему он почасту говорил, что без поездок на Вологодчину не пишется ему.
Как бы ни была мудра, оснащена опытом зрелость, все же детство, молодость — прекрасная пора человеческого утра, время познания мира чувством, время веры, надежд и утверждения любви к сущему. Все высокое и доброе, трагическое и великое, что достигла в своем развитии современная поэзия, обязано молодому порыву, неистовству сердца, беспокойному духу, и рождалось оно не в теплых перинах, а под весенними знаменами, облитыми дождями, пронизанными солнцем и пулями, обдутыми пахучими полевыми ветрами и горьким порохом сражений. Молодость — это область чувств: чуткость к правде, приятие жизни и отрицание смерти. Зрелость — это область мысли: осмысление сущего мира в движении.
Имя Сергея Орлова известно всем любителям поэзии. Его поэзия соткана из молодости и зрелости, ибо проникнута глубинным видением мира, наделена властным излучением чувства и мысли, и этот союз долговечен.
У него была обыкновенная и вместе с тем необыкновенная биография военного поколения, и в жизни v в стихах он всегда был скромен, честен, мужествен и непримирим. Его поэзии было присуще ликующее, жизнелюбивое начало, несмотря на печальные строки, на горечь невосполнимых утрат и уходящих мгновений бытия.
Сергей Орлов не был торопливым поэтом, его человеческая застенчивость, его внутренняя культура отвергала эстрадный успех, заманивающие балаганные жесты, головокружительные, рассчитанные на аплодисменты качели, он не позволял себе говорить напряженно громким голосом, перебивая других, он не обгонял в суете и мельтешении собственные строки, служа высокой поэзии.
Когда я думаю о таланте Орлова, он представляется мне прекрасным прочным мостом, перекинутым из настоящего в будущее, потому что творению этого большого поэта уготована долгая жизнь.
ЛАРИСА ВАСИЛЬЕВАЕму не дано стариться
1965 год. Туркмения. Дни декады русской культуры.
Обжигающее солнце. Мы сидим на гребне бархана: я в спасительной шапке, он с непокрытой головой. Ссоримся. Нет, пожалуй, спорим. Нет, все-таки ссоримся.
— Ты эгоистка. В вашем поколении много таких. Дети мира. Почему ты не знаешь наизусть стихов фронтовиков? Почему я знаю твои? Или они хуже тебя пишут? Впрочем, может, и хуже, но ты все равно должна знать их. Без нас не было бы и вас.
— Перестань… Мне надоели попреки. А может, я знаю…
— Прочитай хоть одно. Нет, нет, не мое. Кого-нибудь получше, посильней. Прочитай Дудина.
— Не хочу Дудина. Я, может, твои люблю больше.
— Сравнила. Эх ты!..
Мы сидим на гребне бархана, и я не думаю о том, что этот человек всего два часа назад впервые протянул мне свою изуродованную войной руку и сказал ровным глуховатым голосом: