асбург ворота не закрыл — тридцать тысяч уже не похожих на людей существ вошли в город и, истощив филантропические ресурсы горожан, принялись сотнями умирать на улицах. Тех, кто не успел умереть, солдаты, по решению отцов города, пиками, будто скотину, выгнали за городские стены. К этим обозникам надо прибавить и бесчисленные жертвы солдатских бесчинств — ограбленных до нитки крестьян, разоренных ремесленников, обнищавших лавочников и людей свободных профессий. Сколько-то времени они могли протянуть на падали и траве. Потом умирали; или же, наткнувшись на солдат все равно какой армии, бывали убиты — не ради имущества, которого у них не было; просто ради забавы. «Тот, у кого есть деньги, — писал современник, — солдатам враг. Того, у кого их нет, истязали именно потому, что их нет», — и еще потому, что от привычки к зверствам развивается и вкус к ним. В делах жестокости — как и в делах похоти, алчности, обжорства, властолюбия — l'appetit vient en mangeant[74]. Поэтому так важно во что бы то ни стало поддерживать иррациональную традицию цивилизованного поведения, общественный договор о минимальных приличиях. Уничтожьте их — и огромные массы людей, увидев, что у них в душе нет устоев, запрещающих им вести себя как звери, как звери себя поведут и не остановятся до тех пор, пока или физически друг друга не истребят, или не изнемогут от напряжения и риска звериной жизни, или же, по какой-то спасительной причине, не увидят глубоко у себя в душе родники сострадания, потенциальной доброты, таящиеся даже в худшем из людей, а у лучших бьющие сверхчеловеческим фонтаном святости. В 1635 году военный откат от цивилизованных норм дошел до предела, и в несколько последующих лет поведение армий стало еще более зверским, чем было в ту пору, когда Калло копил впечатления для «Miseres et Malheurs de la Guerre». Запасы имущества и продовольствия, в результате прежних набегов, сократились — соответственно, методы их добывания стали более варварскими; а чем дольше это варварство продолжалось, тем больше с обеих сторон появлялось людей, приобретших к нему вкус. Солдаты развлекались, постреливая в мирных прохожих; науськивая мастифов не на медведей или быков, а на людей; выясняя экспериментальным путем, сколько колотых ран и какой глубины может вынести человек; прикручивая людей к козлам и распиливая их пополам точно бревна. Вот такими оказались первые результаты вступления Ришелье в войну. На второй год кампании хорошо продуманные планы кардинала и капуцина привели к вторжению противника во Францию и почти что к взятию Парижа. Неудача экспедиции голландских союзников Ришелье в Бельгию и прибытие подкреплений из Германии позволили кардиналу-инфанту прорвать заслон на северо-западной границе Франции. Испанцы взяли Корби и Ла-Капелль, форсировали Сомму и дошли до самого Компьена. Слабоукрепленный и практически необороняемый (все французские войска дислоцировались или на границах или на чужой территории) Париж, казалось, уже был у испанцев в руках. Поднялась паника; а вместе со страхом пришла и ярость против его виновников. Вся ненависть к Ришелье, скопившаяся в народе за одиннадцать лет его правления, которое легло тяжелым бременем почти на каждого француза, вырвалась наружу. Ему припомнили и грабительские налоги, и его собственные баснословное богатство и бесстыжую роскошь. Ему припомнили и бессмысленную войну в Италии, упущенные мирные шансы, отказ утвердить Регенсбургский мир — а этот отказ общественное мнение объясняло не его реальной причиной, то есть не патриотической верой кардинала в войну как лучший путь к величию французской монархии, а его честолюбием, его желанием сделаться незаменимым, ввергнув страну в пучину войны, с которой только он мог управиться. Вот, он добился своей войны — и что теперь? Испанцы стоят в Компьене, а через несколько дней будут в Париже. Народ вспомнил, что случилось пять лет назад в Магдебурге, а вспомнив, возненавидел кардинала еще более пылкой ненавистью.
Ришелье был болен и изнемогал от переутомления и неослабной тревоги. Непредвиденная катастрофа, страшное бремя ответственности, а теперь еще и открытая враждебность народа лишили его сил. Он пал духом. Он заговорил об отставке, об уходе на покой, о том, чтобы поручить кому-то другому мирные переговоры с испанцами. И снова, как в Ла-Рошели, вмешался отец Жозеф. Красноречиво, с пророческими интонациями Иезекили, он убеждал кардинала, что, уходя сейчас в отставку, он уклоняется от долга, явно возложенного на него Промыслом, отвергает свой крест, пренебрегает волей Божьей, сдается силам зла. Кардинал слушал и чувствовал, как слова отца Жозефа вливают в него силу и тепло. Божество, о котором он в молодости сочинял катехизисы и богословские трактаты, которое защищал от еретиков, о котором ежедневно читал в молитвеннике, о котором слышал и которое, как он верил, субстанционально вкушал во время мессы, — от слов Иезекили словно обретало новую реальность и спасительную силу. «С Божьей помощью» — до чего часто (и до чего машинально!) он произносил и писал эти слова! А теперь, стоя перед ним в грязной ветхой рясе, с вдохновенно горящими глазами, с дрожащим от набожного рвения грудным голосом, Иезекили сумел его убедить, что у этих слов есть реальный смысл. Для Ришелье монах стал живым проводом, по которому прямо в душу кардиналу текла энергия из областей, неподвластных превратностям времени и случая.
От общего отец Жозеф перешел в своих увещаниях к частностям. Недостаточно, утверждал он, побороть соблазн отставки; недостаточно вернуться к работе в надежно охраняемых дворцовых покоях. Кардинал должен выйти и показаться народу; словами и личным примером он должен возродить в людях мужество, вернуть им веру в счастливую звезду Франции. Пусть он призовет их на защиту отечества — они с восторгом за ним пойдут. При мысли о парижской толпе — толпе, которая вырыла Кончини из могилы и плясала, непотребно ликуя, вокруг искромсанного трупа, толпе, которая теперь ненавидела его уж точно не меньшей, чем двадцать лет назад — итальянца-фаворита, ненавистью, — ощущение спасительной силы Божьей начало покидать кардинала. Он запротестовал, начал спорить, предлагать другие, не столь неприятные варианты. Поняв по этим симптомам, что нравственный недуг кардинала дает рецидив, отец Жозеф внезапно оставил пророческий тон и заговорил с почти грубой непринужденностью старого товарища, соратника, своего брата дворянина. Не выбирая выражений, он сказал кардиналу, что тот ведет себя comme une poule mouillee[75]. Это было оскорбление — «мокрая курица» в разговорном языке символизировала трусость, — но оскорбление из уст друга, желавшего не просто обидеть, но, обидев, расшевелить и привести в чувство. Слова возымели желаемый эффект. Ришелье пришел в себя. Он приказал заложить карету и без охраны выехал на парижские улицы. Останавливаясь, где толпа была гуще, он высовывался из окна экипажа и обращался к народу с призывом мужаться, сохранять спокойствие, записываться на защиту города. Парижане отвечали приветственными воплями. В восторге от храбрости человека, из мокрой курицы превратившегося в льва, народ забыл свою ненависть. На короткое время кардинал стал чуть ли не народным любимцем.
Париж спасли энтузиазм ополченцев и некомпетентность вражеских генералов. Вместо того, чтобы сразу наступать на Париж, испанцы промешкали у Компьена, дав французам время и на организацию народного ополчения, и на прибытие профессиональных войск с удаленных фронтов. Увидев, что возможность упущена, они без боя отступили на север, оставив лишь гарнизон в Корби, который в ноябре сдался — в соответствии с подробными пророчествами вдохновленных отцом Жозефом кальварианок.
После этого война свелась к монотонным качелям тактических успехов и неуспехов. В Северной Германии шведы сражались с имперскими и саксонскими силами. Голландцы сражались с испанцами в Нидерландах и на море. Французские войска сражались с испанскими, императорскими и баварскими в Рейнской области. Бернгард Саксен-Веймарский выступал со своей базы в Эльзасе и снова отступал — он оптимистически рассчитывал стать владетельным герцогом этой провинции, но у кардинала на сей счет были иные планы. В Италии французские силы взаимодействовали с савоярами в малоэффективных операциях против испанского Милана. А другие французские армии вторгались в Испанию то из Байонны, то из Перпиньяна, встречали отпор и отступали. Первого значительного успеха французы добились лишь за день или два до смерти отца Жозефа, когда Бернгард Саксен-Веймарский взял Брейзах — крепость, господствовавшую над испанскими коммуникациями между Италией и Нидерландами (несколько месяцев спустя Бернгарда свела в могилу очень своевременная лихорадка, что уладило неудобный вопрос о его герцогстве и позволило влить его практически самостоятельную армию во французские войска). Но Брейзах был только началом, и лишь в 1643 году, когда умер уже и сам кардинал, в войне, столь молниеносной и сокрушительной по своему замыслу, наметился перелом в пользу Франции. При Рокруа герцог Энгиенский наголову разбил отборную армию Нидерландов, служившую стержнем испанской военной машины. С этого момента колоссальная арка Габсбургской империи, воздвигнутая Карлом V и Фердинандом II, начала рушиться. В 1648 году Вестфальский мир положил конец австрийским притязаниям, а в 1660 Пиренейский мир ознаменовал окончательный упадок Испании и превращение Франции в европейского гегемона.
Но пока что все это оставалось делом далекого будущего. В последние годы жизни отец Жозеф и кардинал руководили войной, которая хотя и не обернулась катастрофой, но отнюдь не была победоносной.
После возвращения из Регенсбурга политическое влияние отца Жозефа постоянно росло. Оставаясь правой рукой кардинала, он сделался еще и любимцем короля. Людовик восхищался его талантами, уважал его бескорыстие и честность и питал к нему благодарность за многолетние — иногда успешные — старания водворить гармонию и дисциплину в невыносимом королевском семействе. И это еще не все. Набожный до суеверия, Людовик XIII испытывал что-то вроде благоговейного трепета перед своим иностранным министром, который был еще и мистиком, пророком, основателем одного из строжайших орденов во всей католической Церкви. Он восхищался его безмятежным спокойствием, безупречным самообладанием — результатом непрерывных медитаций. Но еще сильнее поражали короля внезапные вспышки ветхозаветного пророка, озарения экстатического визионера, даруемые то самому монаху, то какой-нибудь из подопечных кальварианок.